– Не думаю.
– А что, если бы послать его в бригаде артистов, перед солдатами читать? Как думаешь, покатит? – похохатывал Лузгин.
И вот тогда – как птица в глубину –
Нырнуть в окно, где тополь и направо
Такой же мальчик, как когда-то я,
Нагнать совсем, по голове погладить,
Сказать – не бойся, девочка не съест,
Не выдаст Аполлон, прощай, так лучше,
– выкрикнул Черединский на одной ноте, повернувшись к залу спиной; потом стремительно вырвался из трусов, бросил их назад, не оборачиваясь, и ринулся за голубой вениковский занавес.
Вокруг трусов возникла небольшая потасовка; они достались толстой румяной девушке, тут же победоносно взметнувшей их над головой. Зал визжал. Девушка прижала трофей к лицу и разрыдалась от счастья.
– Ну чего, чего? – приставал Лузгин, одержимый чувством вины и жаждущий немедленно получить от Громова либо отпущение грехов, либо равносильное ему подтверждение громовской деградации: нечего делать в этих окопах, люди там с ума сходят и вообще. – Что ты скажешь?
– Слушай, Паш, – сказал Громов. – А вон там не Бахарев сидит?
– Узнал, гляди ты. – Лузгин прищурился, вглядываясь. – Точно, Бахарь. Ну, этот редкая птица, высоко залетел. Он знаешь теперь где? В администрации, курирует идеологию.
– Речи пишет?
– Да ну. У него книги, издательство «Евразия», мульти-кулыурный проект… Он же вместе с Мышастиковым выдумал «Новую автономию». Ты слыхал анекдот про трех идеологов? Был Суслов, потом Сурков, потом Мышастиков. Все грызуны, мал мала мельче. Дотрахались до мышастиков.
Директивы Мышастикова Громов читал, их доводили на политзанятиях – это были витиеватые поэтизмы, где расплывчатая, кучерявая бледная мысль, как бледный кучерявый Черединский вокруг шеста, вилась вокруг нескольких опорных слов: великая степь, безоглядность, непрагматический масштаб, коридор пассионарности, бродящие вызовы, конспиративные месседжи, автономия белых, северная ориентация, трехпальцевая комбинация.
Бахарева сильно разнесло за последние два года. Он мрачно курил трубку, глядя прямо перед собой – видимо, в коридор пассионарности.
– Пошли, пошли. Вы же с ним сколько не видались! Ему наверняка интересны вести с фронтов. Бахарь! Смотри, кого я веду!
Они протолкались к столику, где Бахарев сидел одиноко, отрешенно, без спутников: посетители «Веника» образовали вокруг него почтительное кольцо, избегая тревожить даже приветствиями. По Громову он скользнул неопределенным и, пожалуй, робким взглядом: в конце концов, Бахареву было всего двадцать восемь, и он не совсем еще зарос сановитостью. Он понимал, что боевого офицера надо приветствовать ласково и ободряюще, в соответствии с идеологией, – но понимал и то, что чиновник его ранга не может даже снисходительно общаться с бывшими однокашниками: он стал другим, и надо сразу же, без хамства, дать это почувствовать. Сейчас он попросит перевести его с фронта, подумал Бахарев. Сейчас он подумает, что я попрошусь в тыл, подумал Громов. Оба поняли, что для разговора им оставлен чрезвычайно узкий коридор; в России вообще не осталось разнообразия – все стало предсказуемо.
Громов подошел единственно потому, что когда-то, на поэтических собраниях его молодости, Бахарев пару раз сказал неожиданно умные вещи. Он и тогда уже курил трубку – для солидности, – но еще не мыслил теми странными сгустками, которыми были полны теперь их совместные с Мышастиковым послания. Теперь работа Бахарева заключалась в том, чтобы придумывать опорные слова. Никакого смысла за ними давно не было – нужен был человек, имитирующий смыслы, и для этого государственного символизма поэт годился лучше прочих. Стратегия камышовых тигров. Выпад. Глобализация провинции. Эскапизм родника. Глухота авгуров. Пластиковое варварство… Бахарев давно комбинировал свои вербализмы, как он называл их, методом Рембо – или, если угодно, методом тыка. Все политологи России, поголовно состоящие на кремлевском пайке, наполняли эти формулы произвольным содержанием и растолковывали населению.
– А, здравствуй, – небрежно, но вежливо сказал Бахарев. – На каком фронте?
– В Дегунине. Здравствуй, Слава.
– Каков дух в войсках? – с иронической улыбочкой спросил Бахарев. Он старательно играл в умного чиновника, вынужденного спрашивать о дежурных вещах, сознающего как глупость, так и необходимость подобных условностей.
– Духом называется солдат первого года службы, – сказал Громов. – А не можешь ты как-то устроить, чтобы регистрация для офицеров была устроена попроще? У человека отпуск десять дней, максимум две недели. Он половину этого времени тратит на оформление, флюорографию всякую… Неужели упростить нельзя?
– Ну, это не моя компетенция, – холодно сказал Бахарев. – Вы присаживайтесь, что стоять-то?
Громов и Лузгин присели к столу. – Чего пить будете?
– Я не пью, – сказал Громов.
– Быть не может, чтобы боевой офицер и не пил, – повелительно возразил Бахарев, щелчком подозвал студентку-официантку и заказал «Белой силы» – новой беспохмельной водки, стоившей втрое против обыкновенного. – Я поговорю там, конечно, – сказал он, показывая глазами в потолок. – Все-таки ко мне прислушиваются. Но не думаю, что повлияю. Сам понимаешь, у военного начальства свои прибабахи. Без флюорографии никак. Ты смотрел в последнем «Репортере» сюжет про контейнер в желудке?
– Мать честная, да ведь это чистый бред! – влез Лузгин. – Я смотрел. Никто не поверил.
– Смею тебя уверить, – важно заметил Бахарев, – что все это чистая правда. Я лично курировал.
– Ну какая же правда, Слава… – начал было Лузгин, но осекся под ледяным взглядом Бахарева.
– Иногда кажется, что абсурд, а когда вдумаешься – все осмысленно, – обратился Бахарев к Громову. – Я думаю, что это как устав. И моя служба тоже в своем роде военная, так что не подумай…
Отчего-то все они были уверены, что он плохо о них подумает. Им давно не было стыдно перед собой, но перед боевым офицером они по привычке комплексовали. Знали бы они, насколько ему там легче.
– Но тогда, может, хоть отпуска продлить?
– Я поговорю, – с легким раздражением повторил Бахарев. – Они меня слушают.
Громов вспомнил, что Бахарев и в молодости любил сфотографироваться с известным автором, задать ему колючий с виду, но глубоко комплиментарный по сути вопрос – типа «Не слишком ли сложна ваша новая манера для современного читателя?» Любил похвастаться надписью престарелого мэтра на книге, гордился даже тем, что лично выкрасил несколько переделкинских заборов и бывал за это угощаем скромными обедами; впрочем, это выглядело невинной заботой о стариках – литература в те времена не давала никаких привилегий. Но неглупый Бахарев, видно, уже тогда угадал, что спасением для власти в который раз окажется именно поэзия с ее способностью говорить все и ничего.
– Поговори, – сказал Громов.
– Впрочем… – Бахарев выдержал паузу. Надо было чем-то побаловать офицера от щедрот своих, а заодно и блеснуть осведомленностью. – Есть маза, что все это скоро кончится.
– Что именно?
– Война, вообще. Все главное получено. Автоматическое преодоление полномочий по военному времени – раз, мобилизационная экономика – два. Скажу тебе честно, он устал. Ты думаешь, он сам хочет продлевать полномочия до бесконечности? Он еще слабей Володи, хоть и держится огурцом. Это все-таки очень утомительно. Да и они понимают, что воевать бессмысленно. Против такой махины… прати против рожна…
– И что будет? – спросил Громов. Разговор принимал любопытный оборот.
– Да ничего не будет. Скорее всего, отдадим автономию. Будет небольшой русский Каганат, вроде черты оседлости. Где-нибудь на Востоке.
– И что, они пойдут на это?
– В смысле на черту оседлости? Пойдут.
– С ними говорили?
– С ними постоянно говорят, – тонко улыбнулся Бахарев. – Современная война ведется не в окопах, уж прости. Современная война ведется за хорошо накрытыми столами, под тонкие вина. В постиндустриальном мире окоп – только декорация. А главные пружины – там. – Он опять завел глаза к потолку. – Идет большая постановка, или даже, я бы сказал, пишется картина. Большой живописный проект. Мир должен двигаться, иначе он застынет. Надо писать сценарии.