– Они же все знаешь кто, капитан? – после паузы выговорил Волохов, уже еле ворочая языком. – Они все как этот твой рядовой. А, рядовой? Встать, когда со старшим разговариваешь!
Воронов вскочил, хотя ни с кем не разговаривал.
– Шутка, – прошипел Волохов. – Сит даун, рядовой Даун. Спасти рядового Дауна. Это тебя, что ли, выделили его сопровождать, капитан? А-а, инспектор Гуров бережет своих. В Москву везешь?
– Задание, – коротко сказал Громов. Он не желал объяснений.
– У нас задание, товарищ майор, – подтвердил Воронов с собачьей преданностью.
– Замолчите, Воронов, – брезгливо сказал Громов. – Вы в присутствии прямого начальника не имеете права обращаться к майору Волохову без разрешения, сколько раз вам говорить…
– А ты его учи, учи, – зло улыбнулся Волохов. Он, кажется, опять начал понемногу трезветь. – Учи рядового. Ты не понял еще, капитан, – они же необучаемы! Нельзя с ними ничего сделать, то есть с нами, я имею в виду. Такой народ удивительный. Из всего этого народа дай бог пять процентов способны к осмысленной деятельности. Все остальные либо по кругу бродят, либо песни поют, либо с кустами разговаривают. Они пребывают в особенном пространстве. И никак их нельзя вынуть из этого пространства, чуешь? Они в нем неуязвимы, вот почему никто и не вытопчет их до конца. Мы такие живучие, что ужас. Но ведь пока этот народ не изменится, ничего не начнется, так? А чтобы он изменился, никакого другого выхода нет… только бродить, бродить…
Громов встал.
– Пойдемте, Воронов, – сказал он строго. – До свидания, майор.
– Куда ты ночью-то? – поднял голову Волохов. – Отдохнул бы, выспался…
– Задание, – повторил Громов. – Бывай, удачи тебе.
– Ну и тебе удачи. Ты знаешь хоть, куда идти-то?
– Представляю, – сказал Громов.
– Валяй, иди. Станция большая, на какой-нибудь проходящий обязательно вскочишь.
После ухода Громова Волохов почувствовал странное облегчение. Даже хмель, казалось, отпустил его. Все-таки Громов был варяг, хотя и настоящий, из продвинутых, с понятием о воинском долге. А в присутствии варягов и хазар, за исключением одной хазарки, Волохов чувствовал себя стесненно, как нога в новом сапоге. Впрочем, с этим варягом можно было говорить откровенно. И даже, пожалуй, водить его. Волохов взял бы его с собой, и этого придурка, возможно, прихватил бы тоже, хотя варяг Громов нравился ему больше соплеменника. Но Громов двигался собственным курсом. Что же, подумал Волохов, это неважно. Важно, что тоже двигается. Может, года за четыре он доберется до Москвы и научится в дороге понимать, чему стоит служить, а чему не надо…
– Шмаков! – крикнул он.
– Й-я! – отозвался Шмаков с койки.
– Спой еще, про Щорса. Знаешь, кто был Щорс?
– Командир полка, – сказал Шмаков.
– Ну вот и пой.
– Шел отряд по берегу, – затянул Шмаков с детской трогательной интонацией. Отчего-то эту песню очень любили в советских, да и постсоветских детсадах. – Шел издалека. Шел под красным знаменем командир полка…
– Э-эх, командир полка! – подхватила летучая гвардия.
5
Громов с Вороновым шли по темному влажному полю. Летали странные ночные птицы: быстро перепорхнет, зашуршит в траве, перепорхнет снова, – словно и хочет устроиться на ночлег, но все не найдет подходящего места. Может, птицам тоже хотелось спать, но они не могли успокоиться: надо было все время странствовать, иначе можно во что-нибудь превратиться. Но странствовать им не хотелось, поэтому они и попискивали так жалобно: фють-пюить, фють-пюить.
Впереди горела, не догорала все та же болотная, зеленая, рыжая заря. Мимо Громова с Вороновым промчался неизвестно куда одинокий конь, мягко стуча копытами по траве. Земля долго еще вздрагивала от его бесцельного бега. Конь тоже не мог остановиться и все странствовал непонятно почему – наверное, хотел наконец осознать себя конем, не варяжским и не хазарским, а каким-то третьим или, допустим, двенадцатым. Лошадью Пржевальского.
Все странствовало ночью. Напрасно мы думаем, что ночь – время покоя. Оно, конечно, так, – но не всякая ночь такова. В июле, когда ночами еще светло и стоит над полями средней России долгая зеленая заря, мир таинственно мигрирует. Бродят вдоль железных дорог партизаны, закладывая свою бесполезную взрывчатку; бродят по их следам коренные жители, починяя пути, чтобы не прервалось круговое движение; шуршат ежи, ужи, летят комары. Расседланный конь в поисках седока пересекает призрачное пространство, полное дразнящих запахов. Запертые в монастыре монахи сходятся на строгие ночные дежурства. Ездят машины, а зачем и куда ездят, не знают. Ветер бегает по кругу, почему про него и говорят – на круги своя. Солдаты совершают перегруппировки из одной условной деревни в другую. Светлые облака идут по темному небу, и в разрывах облаков звезды меняются местами, стараясь соответствовать перемещениям земных судеб, чтобы не опозорились астрологи. Так мир представлялся рядовому Воронову, и потому рядовой Воронов не отвлекался ни на усталость, ни на стертую ногу. Он смотрел, как все движется, и ощущал себя частью всего этого сложного движения, у которого не было ни малейшего смысла. Коренному населению вообще трудно было внушить понятия о цели. Ее не было. Коренное население умело упиваться процессом. Вот летают, например, комары. Громов идет и не видит, не чувствует комаров, в лучшем случае может прихлопнуть одного из них, – а ведь сколько вокруг всего! Вот, как дергунчики на веревочках, одни поднимаются выше, другие опускаются ниже, третьи стремительно пикируют, четвертые летят себе на зарю, пятые спиралью восходят вверх, чтобы, подобно шестым, роскошно спланировать в траву, – и еле слышный писк, почти ультразвук, сопровождает их виноватое копошение: простите, что мы вынуждены тут летать, но мы тоже часть з-з-замысла… Также пищат мыши, водя свои полевые хороводы. Воронов слышал и мышей. Городской житель, он никогда прежде не гулял в ночном поле, хотя, само собой, выезжал на дачу – и там сразу чуть не терял сознание от количества разнонаправленных движений, от идущей вокруг сложной и бурной жизни. Так собака сходит с ума от множества запахов, на которые человек и внимания-то не обратит, как Громов.
Зато Громов слышал множество вещей, которые были недоступны Воронову. Привыкнув ждать опасности, он и теперь отслеживал тончайшие движения воздуха – и не упускал из виду ни коня, ни мелких ночных птиц. Такого внимания так просто в себе не воспитаешь – даже за три месяца учебки и два года боевых действий; но у него был опыт поэта, а от поэта до воина гораздо ближе, чем принято думать. Странным образом, давним опытом он чувствовал приближение границы, за которой могли начаться непонятные вещи. Могли не начаться, но скорей всего начинались. Конь прибежал как вестник из другого пространства; по идее еще не поздно было поворотить назад, но долг вел его вперед, к станции. Ни звука не доносилось оттуда, только ряд столбов обозначал железную дорогу. Провода паутинно темнели на фоне рыжей зари. Пахло травой и почему-то порохом, Громов знал и любил этот тревожный запах: словно бой прошел недавно. Но какой тут бой, у кого и с кем?
Ни одной живой души не было на станции, называвшейся Рюхино. Расписание висело в аккуратно выпиленной рамочке около входной двери: Рюхино – Шабалино, Рюхино – Забава, Рюхино – Васятино. Был один проходящий московский поезд, ушедший, судя по всему, пять часов назад. Ждать до следующего вечера Громову не улыбалось – может, на попутных электричках доберутся? Ближайшая должна была пойти в пять утра. Но на станции, судя по запустению, давно никого не было, и вряд ли останавливалась на ней хоть самая заштатная электричка. Только несколько ржавых паровозов стояли поодаль, да еще один, черный, древний, смутно виднелся впереди.
– Что ж тут, вообще никого? – спросил Воронов, забыв, что ему не положено открывать рот без особой причины в присутствии старшего по званию.
Нет, кто-то здесь был: в пыльном окне на втором этаже красного, разбитого станционного здания еле желтел огонек.