К этой дальней избе они и направились. Рогов подумал было, по своему обыкновению, что сейчас последний его шанс бежать: Андрон шел сзади, но миссия его была, по всей видимости, охранять старика и прислуживать ему, да если он и бросится за Роговым вслед в темный лес — что он там различит единственным глазом, среди ночи? Но здесь люди какие-никакие и жилье, — там же был холод, ощущавшийся все острее, да и рюкзак с теплыми вещами, ножом, спичками остался в стариковой избе. Рогов мало верил, что нашел тех, кого искал, но кто бы они ни были — надо было по крайней мере получить новый и неожиданный опыт. И потом, сколько он себя помнил, попытка бегства всегда оставалась для него лишь теоретической возможностью, своего рода утешением для испуганной души. Он спрашивал себя иногда: а если бы его дед знал, что за ним завтра придут, — стал бы убегать или нет? Ведь всегда есть возможность шагнуть в сторону, ночью выйти из дома, взять билет на поезд, уехать в глушь, в Тмутаракань, спрятаться там… Многим, как он знал, страна представлялась такой же глухой толщей, как ему — ночной лес: там можно спрятаться, переждать, пересидеть бурю. Но никто не уходил, все тряслись в ожидании ночных звонков — и не потому, что на новом месте трудно было устроиться, а новый человек обратил бы на себя внимание: была еще такая глушь, где и устраиваться было не надо, и на новых людей не обращают внимания — живи себе, никого не трогай… Шага в сторону никто не делал исключительно потому, что слишком сильна была вера в неизбежность, должность происходящего: таков был заведенный порядок, игра по правилам. Наказание в этой игре входит в правила и не предполагает вины, — виной же является нарушение правил, отход от них, и уж отошедшему не будет никакой пощады. Тот, кого возьмут ночью, еще может доказать свою невиновность, но тот, кто сбежит, не должен рассчитывать на снисхождение, если попадется. А если не попадется — значит, в игре от его бегства сдвинется какой-то такой винтик, от которого в итоге разрушится вся система, и это будет хуже любого наказания. То, что происходило с Роговым сейчас, тоже было должным, — не зря же какая-то сила сорвала его с места и погнала из уютной Москвы, которая теперь выглядела несуществующей, в глухие леса, в деревню уродов, на похороны казненного. Хотя какой смысл имела казнь в поселке, где каждый здоровый мужчина наверняка на счету?
Чем ближе они подходили к избе, тем отчетливее был виден свет сквозь глухие, почти без щелей, ставни. Свет этот казался особенно ярок в густой тьме и словно распирал избу изнутри. Стоявшие на крыльце люди, которых Рогов не рассмотрел, стремительно расступились перед Константином. Старик поднялся на крыльцо, подталкивая перед собой Рогова. Сзади протопал Андрон. Видимо, ждали только их: курившие затоптали папиросы и без единого слова поднялись следом.
В избе пахло сырым деревом и горячим свечным воском, пол был устлан хвоей. Весь дом состоял из крошечных сеней и огромного, просторного, ярко освещенного помещения с забитыми окнами: помимо ставней, изнутри все три окна были забраны щитами, сколоченными из грубых серых досок. Горело множество свечей: и привычных, церковных, гладко-коричневых, и самодельных — витых, перекрученных, неровных, а то и вовсе состоявших из плошки с расплавленным воском и длинного, угрем плавающего в ней фитиля. У дальней стены на таких же грубых и серых козлах стоял свежеструганый, белый, любовно и заботливо сделанный гроб — кощунственно-затейливая лиственно-ягодная резьба покрывала его, и вообще в этой сырой и просторной избе он выглядел самым светлым и праздничным предметом. В гробу, укрытый по самую бороду линялым ватным одеялом, лежал седой мужик лет сорока пяти — возраст его Рогов мог определить единственно по крепкому и почти дородному сложению: мужик был, судя по всему, гол; по бугристым безволосым плечам и груди не без живописности были разложены длинные, черные с сединой космы и почти сплошь седая борода. На плечах виднелись следы побоев — как показалось Рогову, от бича, недавние, едва запекшиеся. Свежий труп, свежие раны, свежий гроб — Рогов сам подивился тому, что именно это определение просится и к мужику, и к антуражу; одно только линялое одеяло снижало праздничность картины. Новоказненный Гавриил имел выражение надутое и тупое. Рогов редко видел покойников, но в лице каждого замечал тайну — или покой, или невыразимое презрительное равнодушие, вот уж подлинно несовместимое с жизнью, как писали в медицинских заключениях о травмах и ранах. Если новоказненному Гавриилу что-то и открылось в последние его микросекунды, зрелище это преисполнило его такой важности, такого запоздалого достоинства, словно он всю жизнь догадывался именно о том, что увидел, и подтверждение собственной прозорливости даже на смертном одре было ему важнее, чем эта новая реальность. Впрочем, возможно, он просто никогда не считал себя достойным рая, а увидев рай, первым делом напыжился от гордости. Каким именно способом казнили этого могучего бородача, Рогов не понял: странгуляционной полосы не было видно из-за волос и бороды, да и вряд ли перед повешением кто-либо стал бы полосовать приговоренного кнутом, — а никаких увечий, кроме шрамов на плечах, издали видно не было.
В светлом помещении Рогов вдруг и сразу перестал бояться, он и вообще не боялся покойников, скорее жалея их — отыгравших свое, оставленных той силой, которая одушевляла мир и вот отвернулась от них. Они сделали что-то такое, что от них требовалось, и внимание невидимых хозяев переключилось на других, — какой смысл интересоваться законченными вещами? В загробную жизнь Рогов тоже не верил ни секунды: она полностью обессмысливала земную. Реализоваться следовало на отведенном пятачке.
Вышло так, что, подталкиваемый Андроном, он оказался на самой середине избы и здесь остановился, не решаясь подойти ближе. Чуть поодаль, сунув озябшие руки под мышки, стоял Константин: при ярком свете было видно, что ему никак не меньше семидесяти пяти, а может, и хорошо за восемьдесят. При этом белые волосы его были густы и аккуратно расчесаны на прямой пробор. Прочих Рогов видел смутно, да и мудрено было разглядеть их — почти все мужчины заросли бородами, немногочисленные женщины стояли в платках, повязанных низко, над самыми глазами. Все были в ватниках и кирзовых сапогах — впрочем, чистых: видимо, по торжественному случаю.
— Погляди, погляди, — прогудел Андрон, подталкивая Рогова в спину. — Так же вот лежать будешь.
— Почему? — обернулся Рогов.
— Все так лежать будем, — вздохнул Андрон.
Рогов пожал плечами и ничего не ответил. Старик подождал, пока все зайдут в избу и встанут вдоль стен: набилось человек семьдесят.
— Все ли? — спросил он, почти не повысив голоса.
— Все, — ответил кто-то от двери.
— Ну, начнем, что ли, — произнес Константин все так же ровно, выступая на полшага вперед, к гробу, — и чем ближе он к нему подходил, тем с каждым шагом громче делался его ровный голос. — Гавриил, солагерник наш, — (при слове «солагерник» у Рогова вздрогнуло сердце — он тут же перестал сомневаться, что достиг наконец цели), — знал закон — и отступил от закона; отступил от закона — и соблюл закон; соблюл закон — и отлетел от закона.
В дальнейшей его речи, более всего похожей на паутину или, верней, на ус телескопической антенны, где каждая фраза общим звеном соединялась с предыдущей, Рогов немедленно запутался и перестал видеть хотя бы тень смысла. Он поразился только тому, как может старик помнить весь этот двадцатиминутный бубнеж, в котором все вертелось вокруг закона: отступил от закона, исполнил закон, исказил закон; иногда глаголы повторялись, но с неправильной периодичностью, которая окончательно лишала рационального зерна эту странную молитву. Рогов попробовал считать, глядя в пол: вот «преступил» прозвучало через три слова, вот «исказил» промелькнуло через пять, вот появилось вовсе уже странное «распустил закон», «испустил закон», — но Константин строил свою речь строго, явно по заранее заготовленному чертежу, и через пятнадцать минут этого словоплетения Рогову стало уже казаться, что, если тот ошибется, недоплетет, пропустит глагол, рухнет и изба, и гроб, и лес. И напротив, правильное, в строгом соответствии с законом повторение слов про закон могло каким-то образом если не оживить голого Гавриила, то препроводить его в мир иной максимально гладким образом. Бог не упоминался ни разу, и ни разу Константин не повернулся лицом к собравшимся, — он так и стоял у гроба, опустив голову и внятно произнося слова. Закончил он так же внезапно, как начал: «Раздражил закон — и умилостивил закон, умилостивил закон — и принял закон, принял закон — и вместил закон», — и на этих словах внезапно развернулся, встав лицом к толпе. Рогова поразили его застывшие расширенные глаза.