Литмир - Электронная Библиотека

Хотя — если вспомнить то, чему учили в Чистом, и то, что ему приходилось потом делать с другими: так ли жестоко их испытывали? За десять лет, проведенных в Чистом и на фронте, плюс операция в Японии, плюс Западная Украина, — Заславский понял, что их еще, в сущности, берегли. Есть вещи, вынести которые свыше человеческих сил; есть вещи, перенеся которые человек утрачивает желание и силу жить; есть пытки, непоправимо уродующие тело. Он с особенным интересом прочитывал фронтовые очерки и смотрел фильмы, где были сцены в фашистских застенках: немцы во многом шли дальше. У них, впрочем, было зверство от обреченности, думал Заславский; они поняли, что проиграли, и попросту отыгрывались на жертвах, — у нас же не отыгрывались, а растили, можно даже сказать, ковали. Потому большинство их пыток странным образом восходило к опыту Грозного (с историей которого вряд ли из них кто был знаком), а большинство наших — к «Молоту ведьм»: Грозный мучил кого попало за то, что у него ничего не получалось с опричниной, а ведьм очищали для будущей жизни — совсем другой коленкор. Проверялась-то, как он понял довольно скоро после прибытия в Чистое и отрывочных разговоров с товарищами по участи, вовсе не способность терпеть боль: проверялась способность стоять на своем в заведомо безнадежной ситуации, без смысла, ради самой своей правоты, до которой, в конце концов, никому уже не было дела.

Но именно люди, способные гибнуть за бесполезную, никому не нужную правоту, гибнуть ради собственной совести, — совершенно не годились для какого бы то ни было строительства, ибо всякая жизнь есть один большой компромисс. Или не очень большой, как кому повезет.

Заславский не знал одного — как именно от них избавятся. Если перебьют, то поодиночке: массовый расстрел у них не пройдет. Отправлять «золотую роту» на войну в этом смысле было ошибкой: при попытке массовой расправы сработал бы инстинкт сопротивления. Они со своим боевым опытом до сих пор не разоружили охрану только потому, что некуда было бежать, — но за посмертную свою жизнь дрались бы как бешеные. Конечно, потом их все равно переловили бы, но стягивать войска, устраивать поиски и облавы под Омском, в густых лесах… нет, это громоздко. Стало быть, или убивать по одному, или отпускать. Но когда отпустили, Заславский, хоть и ожидавший такого исхода, все-таки удивился.

Новый выстроил всех на плацу ясным и горячим июньским днем. Он был при полном параде. Впрочем, он на все праздники был при полном параде: Седьмое ноября, Первое мая, Тридцатое июля — день открытия Чистого… Слов «коммуна», «колония» или «лагерь» тут не употребляли: говорили — «Чистое», и всё.

— Товарищи! — зычно крикнул он. — Сегодня для всех нас… для нас с вами… знаменательный день! Истек срок вашего пребывания на службе Родине, и Верховное главнокомандование… приняло решение… вернуть вас в мирную, трудовую жизнь!

Все пятьсот человек — население Чистого, на четверть выбитое войной, в остальном же невредимое, — не шелохнулись. Новый знал, что от них можно ожидать всего, а потому считал за лучшее не ожидать ничего. Он выдержал паузу и продолжил:

— Каждый из вас… начнет жизнь с нуля! Новую жизнь, товарищи! Вы послужили Родине, и она не забудет вас! Те из вас… у кого есть семьи… вернутся в семьи! Те, кого некому ждать… потому что так получилось… — Он замялся. — Те же, чьи семьи, к сожалению, не выдержали Верховной проверки… и по разным обстоятельствам оказались в соответствующих местах… те получат новые документы и будут обеспечены жилплощадью! Мною лично получен приказ… в течение трех месяцев… осуществить полное расформирование поселка Чистое!

При этих словах Заславский подумал, до чего неистребим в человеке инстинкт дома: всякий раз, возвращаясь в Чистое с задания (а таких возвращений у него за войну было три — после Севастополя, Сталинграда и Кёнигсберга, да после войны кое-что), он все-таки радовался знакомому месту. Другого дома у него на свете не было, и покидать этот, как ни странно, будет жаль. Зря, кстати, их — москвичей — боялись в сорок первом посылать под Москву. Опасались, что сбегут. Куда им было бежать?… Впрочем, такие опасения бытовали не только в Чистом — поселки с «золотыми ротами» были еще в нескольких местах, на что неоднократно намекал Голубев, да и ясно было, что проверку никак не могли выдержать только несколько сот человек. Речь шла о десятках тысяч — но где размещались остальные, Заславский не знал (и Рогов, в чьей голове разворачивалась по дороге в Омск эта реконструкция, не знал тоже).

Заславского отпустили в первой партии. Понятие партии, впрочем, было условно — они уходили поодиночке. Даже до Омска каждый добирался своим ходом: все словно торопились расстаться побыстрей. Вместе их уже ничто не удерживало. Новыми адресами не обменивались, и прощальное «Пиши!» звучало чистой условностью. Клара не уронила и слезы из единственного глаза.

Только один человек при прощании повел себя необычно: был он, как правило, молчалив, а если открывал рот, на собеседника перла такая циничная похабщина, что Заславский иногда, стыдясь себя, краснел. Ничто его не брало, а это брало. Подобная грязь особенно неприятна была потому, что марала их посмертную честь: как бы грязны ни были иные дела, которыми приходилось заниматься, — общее и главное их дело, в конце концов, было чистое. Кто забывал об этом — воевал на порядок хуже.

Правда, как раз изрыгатель похабщины был диверсант отличного класса, получавший, видимо, удовольствие от самого процесса. Он трижды летал в белорусские командировки налаживать партизанское движение и в конце войны получил майора. Человек он был неприятный, с маленькими острыми глазками в круглых очках, с неуместной и неопределенной улыбочкой — так улыбаются подтверждению самых постыдных своих мыслей. Этот-то майор, подойдя к Заславскому проститься, сказал неожиданно серьезно:

— Я вот чего думаю, юноша…

— Я не юноша, майор, — хмуро оборвал Заславский. — Мне двадцать семь лет, какой я, к дьяволу, юноша…

— Вечный, — усмехнулся майор. — Есть такой тип чистого и горячего, страшно самолюбивого русского мальчика, в массе своей еврея. — Он неприятно хихикнул. — Так-то, мальчик.

Не надо возражать, подумал Заславский. Майор всегда играл на повышение — вякну еще чего-нибудь, младенцем назовет.

— Так я вот чего думаю, — продолжал майор, хитро блестя глазками. — Я до всех дел немного сочинял и вот прикидываю: если все это — одна большая проверка, что же нас там-то ждет? А?

Он ткнул в небо коротким толстым пальцем.

— Кого что, — пожал плечами Заславский. — Кто похабные анекдоты рассказывал — точно на лесоповал пойдет. — (Нба тебе, кушай.)

— Да я, может, и хочу на лесоповал, — невозмутимо ответил майор. — Потому что самые-то упертые для таких дел готовятся, что нам здесь, грешным, и подумать страшно. Мы все думаем: там рай. А там опять надо будет поезда взрывать, представляешь? Сатану бомбить, мелких бесов агитировать. Вот тебе и весь рай, девственные гурии. Слыхал про девственных гурий? — (Заславский торопливо кивнул, чтобы избежать очередной гнусной лекции.) — А самое обидное, что выслужиться нельзя. Чем лучше будешь воевать, тем более крутые места будут тебе там предложены. А как там всех перебьешь — опять куда-нибудь переведут, Господнего дерьма не перетаскать, как говорил товарищ Балмашев… — (Товарищ Балмашев, верно, тоже был изрядной скотиной.) — Вот нас к чему готовят, представляешь, голубчик? Худшим — рудники, а лучшим — войнушка. Небесное воинство, а? Ты подумай на досуге, стоит ли в эти игры играть. Бывай, однако. Желаю тебе счастья, здоровья хорошего. Главное — жену добрую, русскую и кучу детей. Дети — они, знаешь, для нашего брата жида главное.

И отошел.

Новый вручил Заславскому документы на новое имя и ордер на комнату в Москве. Видимо, подумал Заславский, я все-таки прилично воевал, — комната была хоть уже и не на Ордынке, а в Марьиной Роще, но ведь могли закатать вообще не пойми куда, а так он все-таки возвращался в город своего детства. И имя, и комната почти наверняка принадлежали человеку, которого собирались брать в ближайшее время. Вероятнее всего, родни у Абраменко не было. Впрочем, может быть, его уже взяли, и он либо умер, не выдержав пыток, либо все подписал и поехал в лагеря. К тем, кто подписал, большинство населения Чистого относилось презрительно, даже если речь шла о родне: презирать выживших было их единственной привилегией. Между тем Заславский не знал, кому было трудней: им ли, которых полгода пытали, заставляя подписывать самооговоры, или тем, кто оговорил себя немедленно и потом годами мучился в забоях и на лесоповалах. Были, впрочем, и те, которые подписали всё и тем не менее получили расстрельные приговоры: так Верховный расправлялся с теми, кому верил. Он им верил, а они сломались после первого спецдопроса. Да и не резон было маршалов, как-никак знавших очень много, отправлять в один лагерь со всякой шушерой. Так, во всяком случае, понимал Заславский, и так объяснял Голубев, вообще не считавший нужным скрывать слишком многое. Он, видимо, не думал, что кто-то из них выйдет отсюда живым. Получилось иначе. Не зря говорили, что Верховный к старости смягчился.

17
{"b":"32341","o":1}