Никита не улыбнулся. Но и не оборвал его.
– Кое-что я прятал в сейфе, кое-что докладывал Иосифу Виссарионовичу. Но были такие вещи, которые я мог докладывать только сюда. – Он постучал себя по виску костяшками пальцев.
– Значит, мы правильно сделали, – вдруг заговорил Хрущев, – что тебя уничтожили. Пока ты живой, от тебя всегда может исходить клевета, яд, вонючая каша.
– Ну уж вонючая каша! – Слово было противно Лаврентию Павловичу. Оно звучало плохо и несправедливо. – Зачем словами бросаться? Мы взрослые люди, руководители великой державы…
– Помолчи, – оборвал его Хрущев.
«Я совершил ошибку? Я не так сказал? Но в чем? В чем моя ошибка?»
Он даже не удержался, обернулся, кинул взгляд на закрытую дверь.
Никита хмыкнул. Он почувствовал страх Берии, и страх ему был приятен.
Хрущев рассердился на самом деле из-за того, что сообразил, как неправильно ведет себя: дал уцепиться Берии за кончик веревочки, и тот, придя сюда как приговоренный, через десять минут посмел назвать себя руководителем державы. И Хрущев понял, что никогда, ни при каких обстоятельствах не выпустит Берию на свободу, не оставит в живых. На свободе он обязательно отыщет способ отомстить… одному из них на свете не жить.
Но это не означает, что не следует выжать из Лаврентия все, до последней капли. До этой минуты Лаврентий давал показания на гласном суде, где имел возможность и желание, даже под угрозой смерти, таить важные и, может, решающие для СССР факты. Надо это изменить.
– Лаврентий Павлович, – сказал Хрущев, – ты приговорен к смерти, я ничего не могу тебе обещать. Уж очень велики твои преступления перед партией и народом. Но я полагаю, что тебя еще рано казнить. Ты еще можешь пригодиться партии.
Никита Сергеевич сделал паузу, и Берия нарушил ее:
– Я готов выполнить любое задание партии.
– Да помолчи ты, не во вражеский тыл с бомбой посылаем. Задание твое – остаться в этом подвале.
– Зачем?
– Чтобы окончательно разоружиться… Потому что сейчас ты даже смерти недостоин.
– Я готов, – поспешил сказать Берия.
– Мне интересно узнать, – Хрущев проговорился, нарушив правило – говорить только от имени партии, – в какие отношения вступали за спиной у партии некоторые члены Политбюро, какой заговор они готовили… если, конечно, они готовили какой-нибудь заговор.
– Кого именно ты имеешь в виду, Никита Сергеевич?
– А ты подумай, кто замышлял, кто устраивал заговоры, ты скажи всю правду партии. И если в наших рядах есть невиновные, то на них не следует напраслину возводить. Ни в коем случае. Меня интересует только объективная информация. Мы, как ты знаешь, решили восстановить ленинские нормы партийной и общественной жизни.
– Я сам настаивал…
– Помолчи. И поэтому совершенно недопустимы наговоры на верных сынов и дочерей нашей партии. За это мы будем беспощадно карать, товарищ Берия.
Что за оговорка!
– Но если вы знаете нечто важное, государственно важное, то придется вам об этом рассказать. Понял?
Хрущев поглядел в глаза Берии – получилось неубедительно: Хрущеву не удалось вогнать себя в истинно гневное состояние.
– Как конкретно, понимаешь… это делать будем? – спросил Берия.
– Конкретно – сядешь и напишешь. И не то, что в бумаженциях, – это мы уже изучили. Конкретно, по именам, никого не жалей. И если знаешь что обо мне – пиши, говори, невзирая, понимаешь?
– А мне бумаги не дают, – сказал Берия. Это был не самый умный ответ, даже глупый, но Хрущеву он понравился.
– Значит, так, – сказал он. – Ты расстрелян, Лаврентий Павлович. Казнен по приговору суда.
Хрущев посмотрел на большие наручные часы.
– Полчаса назад расстрелян. Труп твой, как понимаешь, кинули собакам.
– А вот это недопустимо! – почему-то вырвалось у Лаврентия Павловича. Хотя в той ситуации метод расправы с телом не играл решающей роли.
– Удивительный ты человек, Лаврентий, – сказал Хрущев. – Какие могут быть запросы?
– Я – грузин, Никита Сергеевич. Для нас, жителей Кавказа, надругательство над телом мертвого врага – позор для убийцы!
– А значит, ты никогда… ни разу? Все твои враги похоронены под оркестр на Новодевичьем кладбище?
«Он еще улыбается! Ну, я до тебя доберусь, сука!»
Берия отвел глаза – они его выдают. Но теперь он знал: тибетские мудрецы не соврали – он выберется отсюда, он еще покажет этому хохлацкому недоумку!
– Молчишь? Ну и правильно делаешь. Кавказец нашелся! Да твое имя на Кавказе будет проклятием!
– Врешь! Я национальный герой грузинского народа!
– Я тебе больше скажу. Твои грузины, конечно, нуждаются в святом, в пророке. Так они пророком Сталина сделают. Молиться ему будут, тело его из нашего Мавзолея к себе в Гори утащат, будут там шахсей-вахсей вокруг танцевать!
– Это мусульмане – шахсей-вахсей.
– А, все равно, все вы чернозадые.
– Мы христиане.
– Вы христиане? А кто у нас большевик-ленинец, кто у нас интернационалист?
Как тянуло Лаврентия Павловича оборвать эти кощунственные провокационные высказывания. Но надо терпеть. Настоящий великий человек отличается от политического авантюриста тем, что умеет терпеть. И ждет нужного момента, чтобы ударить внезапно и беспощадно. Этому нас учил великий Сталин.
– Сталина твои грузины святым сделают, – повторил Хрущев. – Для того чтобы твое имя с навозом смешать. Так удобнее – есть мерзавец и есть святой. Я тебе точно говорю.
– Я устал, – сказал Берия, – меня ноги не держат.
– Что делать, – вздохнул Хрущев, – второго стула в комнате нет, сам видишь.
– Я на пол сяду, – сказал Берия.
Ему стало все равно. Он уже немолодой человек, он провел много недель в ожидании ужасной несправедливой смерти. Он совершал ошибки в жизни, и его можно критиковать, но за что же его так мучить?
– Ты получишь бумагу и канцелярские принадлежности, – сказал Хрущев. – Ты будешь работать, ты запишешь все, что хранится в твоей голове. Я буду знакомиться с твоими писаниями и, может, даже еще побеседую с тобой. Но теперь учти одну вещь и заруби ее себе на носу: для всего мира, включая нашу партию, включая членов Политбюро, – ты умер. Тебя нет. Ты – горстка пепла в общей могиле. И ты не заслуживаешь иной участи, потому что земля еще не носила такого злодея и убийцу, как ты. В любой момент я могу прекратить эту отсрочку и ликвидировать тебя.
– Зачем мне писать? – Берия переступил с ноги на ногу. Его охватила та тупость, что бывала на экзамене, – становится все равно, только кончайте ваш экзамен, господин учитель.
– Ты будешь писать, – сказал Хрущев. – Потому что, пока ты пишешь, у тебя остается надежда, что я тебя помилую. Или надежда на то, что меня сковырнут дорогие мои товарищи и соратники – знаю я им цену! Ты будешь писать, потому что надеешься, что я использую тебя как союзника – тайного или явного, что ты понадобишься мне как неожиданный свидетель на каком-то еще процессе. Понимаешь?
– Мне приходилось давать такие обещания, – сказал Берия.
– А я тебе не даю обещаний. Я тебе обещаю, что тебя расстреляют, как только ты напишешь последнее слово. Но не пытайся тянуть время. Может, я тебе дам неделю, может, месяц… может, до Нового года. Но я тебя потом расстреляю, потому что кому нужен человек, уже казненный, а?
И Хрущев засмеялся – громко и ненатурально.
Он не вставал, но подал какой-то знак – наверное, под столешницей была кнопка.
Дверь заскрипела, вошел незнакомый капитан.
– Уведите, – сказал Хрущев.
– До свидания, Никита Сергеевич, – сказал Берия.
Хрущев не ответил и не посмотрел на него. Это был плохой знак.
Но ведь человека не убили в день, когда должны были убить.
Новая камера была совсем другой. Правда, тоже без окна.
Койка застелена простынкой – простыней Берия давно не видел. И подушка в наволочке. Откуда-то притащили канцелярский стол без ящиков. Стопка бумаги для пишущей машинки, нелинованная – он сразу попросил линованной, и ему принесли две толстые общие тетради в синих клеенчатых обложках. Писать пришлось карандашами, карандашей было три – если затуплялись, можно позвать, чтобы сменили, – но он рассчитывал так, что трех заточенных карандашей хватало на рабочий день.