Зарецкая. Ну, ma chère, я в Москве видела двух вояжеров англичан, которые еще хуже Дубровина коверкают несчастный французский язык.
Княгиня. И, ma bonne amie![14] Да зато они прекрасно говорят по-английски.
Зарецкая. Да, это правда. Да что это за князь Брянский, ma chère? Я что-то никогда не слыхала этой фамилии. Что он такое?
Княгиня. Как что? Он принадлежит к лучшему московскому обществу — я это знаю.
Гореглядова. О, если так, то, кажется, нам нечего перенимать у Москвы.
Златопольская. Нам перенимать? Нет, ma chère, не мы у Москвы, а Москва должна перенимать у нас.
Княгиня. Да, да! Не мешало бы ей поучиться здесь хорошему тону и спросить у нас, что значит образованный вкус.
Зарецкая (которая между тем взяла в руки одну из книг). Ах, Боже мой! Бальзак!
Княгиня. Вы его знаете, ma chère?
Зарецкая. Бальзака? Какой вопрос! Вся Москва от него без ума.
Гореглядова. Неужели?
Златопольская. Однако ж, верно, д'Арленкур...
Зарецкая. Фи, ma chère, что вы говорите? д'Арленкур! Да его уж никто не читает; все над ним смеются. Но Бальзак!.. Ах, Бальзак!! В Москве нет ни одной порядочной женщины, которая не знала бы его наизусть.
Княгиня. В самом деле?
Зарецкая. Да, ma chère. Когда на масленице я была в Благородном собрании, кто-то сказал, что Бальзак в Москве. Потом стали говорить, что он в собрании. Боже мой, как все дамы засуетились, какая пошла тревога, шум, расспросы. Одного молодого человека, который с виду походил на француза, совсем было задушили. К счастью, он заговорил по-русски; это его спасло.
Златопольская. Ах, ma chère, вы, верно, дадите мне прочесть эти книги.
Гореглядова. И мне, ma bonne amie!
Княгиня. С большим удовольствием... когда прочту их сама.
Слуга (растворяя дверь). Анна Степановна Слукина!
Княгиня. Ну так, — всегда первая!.. Как она мне надоела! (Идет к ней навстречу.) Вот одолжили, Анна Степановна! Это по-приятельски. Чем ранее, тем лучше... А, Варвара Николаевна! Bon soir, mon enfant![15]
Через полчаса в гостиной княгини Ландышевой играли уже на трех столах в вист, а в зале музыканты настраивали свои инструменты. Иван Степанович Вельский и Алексей Андреевич Зорин были налицо; но Анна Степановна не взяла карточки, потому что недоставало князя Владимира Ивановича, чтоб составить ее всегдашнюю партию. Четвертого игрока найти было нетрудно, да только, может быть, он не стал бы прощать Анне Степановне ренонсы и не позволил бы ей приписывать онеров. Вот уж в гостиной стало тесно. Вот загремела музыка, и несколько вежливых кавалеров с проседью подняли с полдюжины почетных дам и первых чиновниц общества. Переваливаясь с ноги на ногу, они потащились в залу, чтобы, как водится, открыть бал неизбежным "польским". Молодые люди нехотя пристали к ним, и длинный ряд танцующих, изгибаясь и изворачиваясь в разные стороны, начал прохаживаться по зале и всем открытым комнатам. В третьей паре Вельский вел Анну Степановну, которая с приметным нетерпением посматривала вокруг себя.
— Что это наш князь Владимир Иванович не едет? — сказала она, наконец, своему кавалеру. — Охота же ему терять золотое времечко! Да не сесть ли нам, батюшка Иван Степанович, втроем? Я буду играть парти-фикс с болваном.
— Князь скоро будет, — отвечал сухо Вельский, — а между тем я хочу воспользоваться его отсутствием и спросить вас: слышали ли вы, что говорят в городе?
— А что такое?
— Вы, верно, не забыли, зачем приезжала к вам третьего дня моя кузина. Вы почти дали ей слово; а несмотря на это, говорят, будто бы имеете какие-то другие виды на Варвару Николаевну. Я не хочу этому верить; но согласитесь, что такие слухи очень неприятны, особливо для человека, который, смею вас уверить, не привык играть жалкую роль всесветного жениха. Так извините, Анна Степановна, если я попрошу вас не откладывать моего благополучия и объявить решительно, что вы принимаете мое предложение.
— Что вы, что вы, Иван Степанович? Подумайте! Место ли здесь?..
— Да я и не прошу вас делать помолвку здесь, на бале, а если позволите, приеду к вам послезавтра с моей кузиной.
— Послезавтра? То есть в пятницу? Помилуйте, что за экстра такая и к чему так торопиться?
— Да хоть бы для того, сударыня, чтоб уронить эти вздорные слухи, столько же обидные для вас, сколько и для меня. Впрочем, я не хочу никак вас женировать; извольте, я приеду к вам не в пятницу, а в субботу; но тогда уже попрошу у вас позволения известить всех родных и приятелей о моей помолвке. После того, что вы изволили говорить моей кузине, я не смею и сомневаться...
— Помилуйте, да что ж я такое говорила? — прервала с большим смущением Анна Степановна. — Конечно, я сказала ее превосходительству, что для меня весьма приятно, что я очень буду рада...
— Следовательно, вы согласны? И позвольте вам сказать. Анна Степановна, что после этого всякое с вашей стороны затруднение будет явным доказательством, что вы хотели нас дурачить, смеяться надо мною, над моей кузиной, над всем нашим семейством... Но, — виноват, — я вижу, что уж одно это обидное предположение вас огорчает. Итак, в субботу?.. Вот и "польский" кончился. Теперь я в ваших приказаниях, и если вам угодно играть втроем в вист...
Но Слукиной было не до виста. Она отказалась и села в зале между матушек, тетушек и старших сестриц. Поиграв еще несколько минут "польский", музыка перестала, и из толпы нетерпеливых танцовщиков, между которыми было человек пять военных, раздалось, наконец, давно жданное восклицание: «Вальс!» Музыканты заиграли из «Волшебного стрелка», и этот исполненный жизни, веселый и невинный танец начался...
Невинный! Какая пошлая ирония! Какая старая, избитая насмешка! Извините, я вовсе не шучу и повторяю еще раз без всякой иронии, что этот танец точно так же невинен, как и все прочие: как щеголеватая французская кадриль, как блестящая мазурка, как давно забытые экосезы и даже как древний чопорный менуэт. Английские писатели, а вслед за ними французские, а вслед за французскими наши немилосердно клевещут на бедный и, право, безвинный вальс. Послушайте их: как сердце девушки бьется почти в одной груди с сердцем того, кто с ней танцует; как дыханья их сливаются; как шелковые волосы красавицы касаются его пылающих щек; как рука в руку, душа в душу, они не летают по гладкому паркету, отделяются от земли, живут в другом мире и прочая. Ну, прошу после этого верить печатному! Я спрашиваю всех молодых людей, что может быть невиннее этого удовольствия, и приходит ли кому из них на ум в то время, когда он вальсирует с какой-нибудь красавицей, что она почти лежит в его объятиях? Чувствует ли он какое-нибудь особенное удовольствие от того, что рука ее покоится на его плече, и не предпочтет ли он праву обвивать своею рукою ее талию и вертеться с нею в каданс, дозволение, просто, без всяких танцев и украдкою, взять ее за руку? Почему правоверный мусульманин, не имеющий никакого понятия о наших обычаях, отвернется с отвращением от самой добродетельной женщины, которая подойдет к нему с открытым лицом, и почтительно будет смотреть на какую-нибудь Нинон Ланкло, если она окутает свою голову вуалью? Потому, что наши дамы, даже и не очень красивые, не прячут ни от кого своих лиц, а на Востоке без покрывала ходят одни только женщины, принадлежащие к самому последнему и презрительному разряду общества. Почему какая-нибудь краса Востока, пламенная черноглазая турчанка, трепещет и дрожит, как преступница, почему сердце ее замирает от восторга и ужаса, когда она откидывает назад свое покрывало перед мужчиною? Потому, что, открывая лицо свое, она делает все то же самое, что сделала бы наша русская барышня, если б сказала мужчине: «Я люблю тебя и хочу быть твоею». Теперь видите ли, что в нашем житейском быту не самое действие, но мысль, которую мы к нему привязываем, делает его или совершенно невинным, или решительно преступным в глазах наших? И вот почему я называю невинным танец, который, несмотря на все пиитические описания, не может возбуждать в нас никаких дурных помыслов, потому что право обнимать гибкий стан девушки и держать в руке своей ее руку принадлежит не исключительно одному, но всем, то есть каждому, кто танцует, и по этой самой причине не говорит ничего нашему воображению, не ведет нас ни к чему и, следовательно, не значит ничего.