Маша безучастно глядела в окно поверх теткина парика. Напрасно Варвара Михайловна думает, будто дочь Александра Данилыча Меншикова глухая и слепая, не видит, не слышит, не ведает, что вокруг нее творится. Чтобы обезопасить себя от его мести за убиенного родителя, Меншиков положил женить наследника русского престола на своей дочери!
– Нет, но почему я?! – воскликнула Мария отчаянно. – Коли мне не мила завидная участь сия, взяли бы Сашеньку!
Варвара Михайловна завела глаза, моля бога о терпении. Больше всего ей хотелось бы сейчас схватить добрую орясину да вломить строптивице поперек спины, чтоб неделю потом лежала пластом, не в силах ни ногой, ни рукой шевельнуть, оплакивая глупость свою девичью. Она передохнула, подождала, покуда от взора отойдет белая муть бешенства, и вновь начала уговоры, но при этом ей казалось, что маятник часов в коробке красного дерева, некогда привезенных деверем ее, Александром Данилычем, еще из Голландии, где он побывал с великим Саардамским плотником [4], бьет ей прямо по темечку – да в лоб, по темечку – да в лоб.
– Сама знаешь, Екатерина ощущала себя в долгу перед батюшкою твоим, оттого и не смогла отказать ему, завещала волю предсмертную – жениться внуку на тебе.
– Не могла отказать? – переспросила с усмешкою Маша. – Почему же сие? Не потому ли, что некогда была препровождена в императорскую постель с ложа батюшкина?
Бац! Из Машиных глаз искры посыпались, а Варвара Михайловна, отвесив сию оплеуху, ощутила такое облегчение, что почти миролюбиво ответила:
– Твое счастье, дура, что при нас нет чужих ушей! Вспомнила бы еще про Марту Скавронскую, которая в соломе с какими-то преображенцами валялась, прежде чем досталась Борису Петровичу Шереметеву, а уж от него… – Она многозначительно умолкла.
Продолжать никак не следовало! «Слово и дело государево» было еще в чести, и за упоминание о буйном прошлом императрицы Екатерины могла пострадать даже родня всесильного Меншикова… тем паче что всесилие его в последнее время несколько пошатнулось. Ну как этого не хочет понять Машка, дура набитая!
Тетушка поглядела на зарозовевшую, припухшую от пощечины щеку племянницы и подосадовала на себя. Бить девку по лицу, портить эту красоту несказанную было не след!
Варвара Михайловна окинула взором тонкие, изящные черты, чуть восточный разрез огромных темно-серых глаз, ровные полукружья соболиных бровей… «Ох, мне бы ее красоту! – подумала с вечной, неутихающей, неизжитой болью. – Ох, я была бы!..» Как всегда, от сильного сердечного волнения особенно заломило горб, и Варвара Михайловна не смогла не одарить своей мукою племянницу – будто грош нищенке бросила:
– Потому Екатерина себя в долгу чувствовала перед Данилычем, что жениха у тебя отняла. Да все к добру вышло, как видишь!
Мария стояла понуро, приложив ледяные пальцы к горящей щеке. Ей до сих пор было тяжко вспоминать, как жених ее, Петр Сапега, год назад вдруг вернул слово, вознамерившись жениться на племяннице императрицы, Софье Скавронской. Слез Маша тогда пролила!..
– Говорят, тетушка, – тихо проговорила Мария, поднимая глаза – такие печальные и несчастные, что, будь у Варвары Михайловны сердце, оно непременно сжалось бы, – нынче в Москве из заключения воротили Евдокию Федоровну Лопухину [5], бывшую царицу. Ее всегда осуждала молва, а мне жалко было. И она была царю не мила – его сердце к Анне Ивановне [6] стремилось, да и он был ей чужой человек. Ему-то Евдокию молоденькую в невесты не по любви – по родовитости да по красоте выбрали, будто кобылку хорошей породы. Ан нет, не привилась порода: вспомните, каков Алексей Петрович уродился – неудачлив да кощунник своего батюшки! А все потому, что любви, любви не было! Так ведь и со мною станется.
Она вдруг заломила руки – не стало сил терпеть:
– Помилосердствуйте, тетенька! Умолвите батюшку! Не люб мне Петр Алексеевич – ну ведь мальчишка он, ему одиннадцать лет, мне семнадцать… что меж нами станется, какая жизнь, какое счастье?!
– Не лю-у-уб? – провыла Варвара как бы волчьим воем. – Не лю-у-уб, говоришь?
Лютая, змеиная злоба, та, что горше желчи, подкатила ей к горлу, отуманила разум.
Господи! За что ж ты так несправедлив, немилостив?! Почему даешь одним все, а другим ничего? Вот стоит красота неописанная, от которой замирают, трепещут мужские сердца, – и чего же она еще просит?! Что еще ей надобно, какой призрак, выдумка? Взойдет на царское ложе, получит такие власть и почесть, какие и не снятся никому! Все наряды, все драгоценности, сказочные богатства – и власть, власть, власть казнить и миловать, бить и ласкать, одним взглядом приблизить к себе любого мужчину – и оттолкнуть.
Кто откажет царице? Зачем ей любовь глупого мальчишки-мужа, когда к ее услугам будут первые красавцы царства? И уж ежели более чем полсотни лет назад Наталья Кирилловна Нарышкина, матушка великого царя Петра, исхитрилась взять к себе постельничим полюбившегося ей Федора Милославского – а нравы в те поры были суровые, теремные! – то разве в нынешние вольные, распутные времена не сыщет царица укромного уголка, где бы потешить плоть и душеньку?.. Ну, другое дело, что не оставит ее никогда сомнение, вечно будет червь душу точить, как наливное яблочко: а с кем бишь мой полюбовник блудодействует, на кого похоть его навострена – на первую красавицу земли русской Марью Александровну, не то на государыню всея Руси? Обречена, обречена будет Машка думать, будто всякая любовь – купленная… что ж, не она одна. Точно так же думает и тетушка ее, Варвара Михайловна, когда задирает юбки для своих наемников-угодников, ну а на живот, на тощий свой живот кладет пару-троечку монет, или перстенек серебряный, или цепку, не то – самоцветный камушек, и каждому, кто с нею трудится, ведомо: не моги взять награду, покуда ненасытная горбунья не взопреет от удовольствия! Но если у Машки есть хотя бы надежда, что чье-то сердце займется к ней истинной страстью, будто искра пламенем, то что остается ее тетке, как не платить бессчетно, безрассудно за каждое мгновение мужской ласки?
Горбунья… кривая, злая, уродливая – птица вольная в вечной, неотворяемой, темной клетке! Узница плоти!
Варвара Михайловна схватилась за горло, подавляя рыдание. Ясные глаза Маши засияли слезами участия:
– Тетушка? Что с вами?
И это было больше, чем та могла вынести.
Вцепилась в Машину руку не пальцами – крючьями железными:
– Последний раз спрашиваю: пойдешь за Петра?
Маша отпрянула. Замкнулись черты, холодком подернулся взор:
– Нет. И не тратьте посулов. Батюшке в ноги кинусь – он-то…
Она не договорила – вскрикнула от боли, когда тетка внезапным, резким движением заломила ей руку за спину и, держа так, будто пойманную за крыло птицу, яростно выкрикнула:
– Бахтияр!
* * *
Маша даже не заметила, как открылась дверь и он стал на пороге – будто тень от тяжелых занавесей по злой тетушкиной воле вдруг приняла облик молодого черкеса в шелковом бешмете. Мрачную картину его облика оживляла только алая рубаха, видная в прорези бешмета на груди: она чудилась кровавым пятном, обагрившим эту широкую грудь…
– Держи ее, Бахтияр! – приказала тетка, и черкес шагнул к Маше. Она отпрянула, более изумленная, чем испуганная, выставила ладонь, пытаясь задержать Бахтияра, и он впрямь запнулся было, однако тетка яростно выдохнула:
– Делай как сказано! – И черкес одной рукою поймал Машины запястья, а другой так стиснул ее стан, что она на миг перестала дышать в этой железной оковине. Руки ее слабо дрогнули, и Маше на миг сделалось стыдно этого их беспомощного трепыхания.
Тетушка тоже устремила на них взор, исполненный отвращения:
– По одним рукам твоим видно, что много воли берешь! Погляди – мозоли! От поводьев небось? Опять гоняла верхом как скаженная? У девицы благородной должны быть нежные, лилейные, бело-розовые ручки! Я же учила тебя надевать на ночь перчатки, изнутри миндальным маслом смазанные! Попустили тебя родители с детства, да и теперь исправлением разума и воли девичьей пренебрегают. Сделали твою младость сном, а жизнь будет – мучением!