Там, красуясь нежно-зелеными нефритовыми боками, сияла ваза эпохи Мин, привезенная Ли Чунем, шеф-поваром и хозяином заведения, из родных краев, из Цзинани провинции Шаньдун, с берегов полноводной реки Хуанхэ. Нефрит был гладким, полупрозрачным, того же оттенка, что и зеленый чай в фарфоровой чашке, но дракон в кольчужной чешуе, обнимавший вазу тугой многократной спиралью, казался позеленее, цвета весенней травы – то ли от того, что пришлась в том месте подходящая прожилка, то ли из-за большей толщины нефрита, то ли по иным причинам, секретным и тайным, ведомым древним мастерам, но неизвестным их расплодившемуся и не столь усердному потомству. Ли Чунь утверждал, что вазу изготовили в императорских мастерских Цзиньдэчженя, веке в пятнадцатом или шестнадцатом, но пролетевшие столетия ее как будто не коснулись: на поверхности – ни трещинок, ни царапин, полировка сохранилась безупречно, и каждый драконий коготок и клык, каждая чешуйка, мельчайшие гребни на спине и шпоры на растопыренных лапах выглядят так, будто расстались с резцом и полировочным войлоком не далее, чем вчера. Редкая вещь, драгоценная!
Баглай обхаживал Ли Чуня месяцев восемь, однако упрямый китаец ссылался на то, что ваза – семейная реликвия, что для таких предметов нет цены, и что в Поднебесной, по древней традиции дао, нефрит и яшму не продают, ибо продать их – кощунство; продавшему их не будет ни удачи, ни счастья. Не продают, но дарят, возражал Баглай, понаторевший, с легкой руки Тагарова, в китайских и даосских хитростях; дарят и преподносят в знак приязни и дружеских чувств, особенно тем, кто посвящен в искусство чжень-цзю и тайны шу-и, весьма небесполезные в промозглом питерском климате. Он даже процитировал Ли Чуню даосский апокриф о том, как надо гармонизировать энергию, чтобы прожить не меньше века:
Дыхание должно быть легким,
Сердце должно быть спокойным,
Спина должна быть выпрямленной,
Живот нужно почаще гладить,
Речь должна быть немногословной,
Кожа должна быть всегда увлажненной,
А рука – щедрой.
Выслушав это поучение, Ли Чунь восхитился, выпрямил спину, погладил живот и преподнес Баглаю миску креветок, поджаренных в кипящем масле. Затем они договорились: Ли Чунь, в знак почитания и приязни, дарит мастеру даоинь [9]драгоценную вазу, а тот – в знак уважения и любви – дарит Ли Чуню пять тысяч американских долларов.
Сейчас доллары эти жгли Баглаю карман, напоминая о скором свидании с вазой; ее холодная гладкая поверхность будто скользила под пальцами, и казалось, что растопыривший лапы дракон замер в нетерпеливом предчувствии ласки. Но, появившись в «Норе», Баглай, как всегда, не торопился: сбросил дубленку на руки услужливым швейцарам, благожелательно кивнул, когда один из них, вертлявый рыжий парень, прошелся щеткой по его австрийским сапогам; затем направился к лестнице, поднялся на второй этаж, к игорным залам, купил жетоны и начал бродить между столов, ставить то на цвет, то на зеро, то на номер, проигрывать и выигрывать по маленькой. Тут важен был процесс, а не результат – и более того, слишком успешные результаты могли рассматриваться в качестве демарша и посягательства на интересы заведения. Публика это понимала. Гости – бизнесмены из новых русских, их дамы в туалетах от «нино риччи» и «кордена», пара политиков средней руки и два десятка иностранцев – сползались в «Нору» не выигрывать, а развлекаться. Первым номером шла рулетка, вторым – ужин при свечах, с омарами и стриптизерными плясками, а третьим – те же стриптизерши, которых разбирали на ночь, распихивая по «БМВ» и «мерсам» вместе с бутылками пива, шампанского и коньяка. С двумя-тремя из этих девушек Баглай свел близкое знакомство, но охватить всех примадонн и весь кордебалет не мог; к себе он женщин не водил, а далеко не каждая обслуживала «at home». Все-таки Ядвига, с ее Светланами и Татьянами, была вне конкуренции как личный менеджер Амура; правда, и ставки Ядвиги были покруче, чем у девиц из «Норы».
Просадив двести долларов и отыграв семнадцать, Баглай решил, что долг приличия исполнен и спустился на первый этаж. Тут находились ресторан и бар, и тут, натешившись рулеткой и присмотрев девиц, большей частью оседала публика, любители омаров и стриптиза – часам к двенадцати, когда желудок и гениталии напоминали, что не одними играми жив человек. Перед рестораном простирался холл – или, скорее, широкий закругленный коридор, благодаря которому «Сквозная нора» получила свое название. Из его середины, минуя вестибюль и почтительных швейцаров, можно было попасть к главному входу с Фонтанки; но справа имелся выход в Графский переулок, а слева – во двор, где парковались машины клиентов. Двор тоже был сквозным и допускал разнообразные маневры, как в сторону Невского, так и на улицу Рубинштейна. Это являлось мудрой предосторожностью; хозяева заведения видимо знали, что мышь, у которой только одна норка, быстро попадается.
На первом этаже Баглай не задержался, а проследовал к неширокой лестничке, выложенной плитками гранита и спускавшейся в подвал. Она вела из западного мира в мир восточный; туда, где не глушат спиртное стаканами, а пьют из крохотных, с наперсток, чашек, где вилку заменяют палочки, где вместо люстр мерцают фонари, где пахнет кардамоном и сандалом, и где запретна соблазнительная нагота – лишь шорохи парчи и шелка, взгляд загадочных раскосых глаз, смоляная прядь над точеным ушком да кисти фарфоровой белизны, что прячутся в широких рукавах халата… Баглай спустился в этот тихий парадиз, взглянул на нишу и увидел, что ее закрывает полуразвернутый свиток с каллиграфически выписанными затейливыми иероглифами. Насколько он мог судить, то были пожелания благополучия и здоровья.
Он проследовал дальше, осторожно лавируя среди ширм и низких, еще не занятых столиков, проник за бамбуковый занавес, миновал кладовку и кухню, где что-то булькало, шипело и скворчало, и очутился в святая святых – в маленькой комнатке с лежанкой-каном, покрытым толстым китайским ковром под двумя светильниками. Ковер будто стекал со стены, просторной складкой огибая лежанку, и стелился по полу – темно-синий, с розовыми и пепельными хризантемами и парой беседок, чьи кровли были изогнуты словно кавалерийские седла. Одна беседка приходилась на стену, другая – на пол, и там, не позволяя видеть тонких ее подпорок и перил, стоял сундучок с откинутой крышкой, а в нем, утопая в ватных белопенных облаках, покоилась нефритовая ваза. Не просто лежала, но была повернута так, чтобы вошедший мог разглядеть драконью голову с разверстой пастью, рога, клыки и круглые выпуклые глаза под нависающими веками.
Ли Чунь сидел на лежанке с непроницаемым лицом – только подрагивали пальцы, уложенные на коленях. Баглай приблизился, заглянул в сундучок, довольно кивнул и опустил крышку. Затем уселся рядом с Ли Чунем и, будто оправдываясь, произнес:
– Долгие проводы – лишние слезы. Разве не так?
Китаец не шевельнулся. Баглай, вздохнув, полез во внутренний карман, вытащил тугую пачку, перетянутую резинкой, и положил свой дар на лепестки розовой хризантемы. Скорбь Ли Чуня была ему понятна; он тоже печалился бы и горевал, расставаясь с прекрасной вещью, менявшей хозяина с каменным холодным равнодушием. Ему подумалось, что скорбь Ли Чуня была бы еще сильней, если б он знал, откуда и как пришли те деньги, что предназначены в подарок. Дар был черным, ибо смерть отметила его своей печатью, невидимой как для китайца, так и для других людей, что будут трогать и мусолить эти зеленовато-серые бумажки. И только он, Баглай, доподлинно и абсолютно точно знал, что эта печать существует.
Он снова полез в карман, вытащил еще две сотенные ассигнации и положил их поверх пачки.
– За сундук. Тоже из Цзинани?
Ли Чунь покачал головой.