Что они будут делать через двадцать лет? Постаревшие женщины, старухи, в черном, не разговаривают друг с другом; желают друг другу зла; никогда не видятся, но каждая носит другую в голове, в тайном, темном, запертом отсеке, будто опухоль или черную воронку в центре мишени. В один прекрасный день они, может, станут бабушками. Лесе в голову приходит новая мысль: напряженные отношения между ними усложняют жизнь детям. Надо это прекращать.
Все же ей не хочется затевать пантомиму кивков и улыбок; попозже. Леся ныряет в открывшиеся двери лифта и уносится вверх.
Она входит в Галерею эволюции позвоночных не с того конца, из-под таблички «Выход». У нее слегка кружится голова — может, потому, что она весь день ничего не ела. Слишком много кофе. Она садится на барьер с мягкой обивкой, отделяющий посетителей от динозавров. Ей хочется выкурить сигарету перед прогулкой по сумраку верхнего мела, но она знает про пожароопасность. Она просто отдохнет. Здесь тоже тепло, жарко даже, но по крайней мере темно.
Вот ее старые друзья, которых она знает не хуже, чем ручных кроликов: аллозавр, хищник, хасмозавр с попугаичьим клювом, паразауролоф с гребнем, похожим на оленьи рога. Это просто кости, кости и проволока, в окружении пыльного пластика, а она уже взрослая; отчего же она по-прежнему считает их живыми?
Когда она была маленькая, она верила, или изо всех сил старалась верить, что по ночам, когда Музей закрыт, все, что находится внутри, ведет свою тайную жизнь; и если бы только ей удалось пробраться внутрь, она бы это увидела. Позже она сменила эту мечту на менее причудливую; это правда, что экспонаты Музея не движутся и молчат, но где-то существует прибор или сила (секретные лучи, атомная энергия), которыми их можно оживить. Детские мечты, навеянные, конечно, случайно подвернувшейся книжкой научно-фантастических комиксов или рождественским спектаклем «Щелкунчик», куда ее затащили родители, когда у них появилась очередная роковая идея, что ей нужно заниматься балетом.
Теперь, однако, глядя на огромные черепа, нависшие над нею в сумраке, гигантские позвонки, когти, Леся почти ожидает, что ее создания потянутся к ней, дружески приветствуя. Хотя на самом деле, будь они живые, они убежали бы либо растерзали ее в клочки. Медведи, однако, танцуют под музыку; змеи тоже. А вдруг она сейчас нажмет кнопки, включит слайды — и вместо обычного текста или криков моржей и тюленей, изображающих звуки подводного мира морских рептилий, зазвучит незнакомая песня? Похожая на индейскую, монотонная, гипнотическая. Попробуйте представить себе, написала Леся в брошюре для учителей и родителей, что будет, если динозавры вдруг оживут.
Ей бы этого хотелось; она хотела бы сидеть тут целый час и ничего не делать. Она закрыла бы глаза, и окаменелости одна за другой поднимали бы свои тяжеловесные ноги, двигаясь прочь, по роще воскресших деревьев, и плоть, сгущаясь из воздуха, как лед или туман, нарастала бы на них. Они, топая, словно в танце, спустились бы по музейной лестнице и вышли из парадных дверей. Восьмифутовые хвощи пробьются в Парке Королевы, солнце порыжеет. Леся, пожалуй, подбавит гигантских стрекоз, белых и желтых цветов и озеро. Она будет двигаться среди листвы, у себя дома, экспедиция из одного человека.
Но у нее не получается. То ли она утратила веру, то ли слишком устала; как бы то ни было, она не может сосредоточиться. Вторгаются куски новых картин. Она смотрит вниз, на гальку, на куски коры, на пыльные саговники по ту сторону барьера, за тысячу миль отсюда.
На передний план, хочет того Леся или нет, упорно проталкивается то, что Марианна назвала бы ее жизнью. Возможно, Леся свою жизнь продула. Может, это и называют зрелостью: момент, когда человек осознает, что продул свою жизнь. Леся должна была узнать побольше, заранее, изучить заблаговременно, что ее ждет, прежде чем ввязываться; но она не жалеет.
Конечно, не исключено, что она поступила глупо. Сделала глупость, много глупостей. А может, по глупости поступила умно. Она скажет Нату сегодня, вечером. Интересно, он ее простит?
(Правда, ей не нужно прощение; во всяком случае от Ната. Вместо этого она предпочла бы простить сама, кого-нибудь, как-нибудь, за что-нибудь; но не знает, с чего начать.)
Пятница, 18 августа 1978 года
Нат
Нат бежит. Трусит мимо Университета, против уличного движения, солнце сверкает на крышах и лобовых стеклах машин, несущихся навстречу, печет ему голову. Кровь гудит в ушах, он накаляется, как металл, и асфальт безжалостно бьет его по ступням. Нат дергает рубашку в голубую полосочку, в которой изображал добропорядочного гражданина для сбора подписей, вытаскивает полы из вельветовых штанов, и рубашка хлопает парусом. Дует мутный ветер, пахнущий гаражом и машинным маслом.
У здания Парламента он ждет просвета в потоке машин, делает рывок через улицу, движется дальше, пробегает под навесом главного входа и вдоль розоватых стен, которые прежде были грязно-коричневыми, пока их не почистили пескоструйным аппаратом. Возможно, когда-нибудь Нат займется политикой, он уже думал об этом. Провинциального уровня, не муниципального. Не федерального, ему совсем не хочется уезжать из города. Но еще не сейчас, не сейчас.
Его тень бежит с ним наперегонки, тонкая, голова с кулачок, простирается вправо, чернота, набегающая на траву. Предчувствие, что всегда с ним его собственная неизбежная смерть. Но о ней он подумает как-нибудь в другой раз.
Ему бы надо заняться спортом, хотя бы попытаться. Регулярные тренировки пойдут ему на пользу. Вставать в шесть утра, бегать полчаса в утренней дымке, пока выхлопы не сгустились. Потом — простой завтрак, поменьше яиц и масла, и курить не больше пачки в день. Каждая порция спиртного убивает одну клетку в мозгу. К счастью, их миллиарды; так что в маразм он впадет еще не скоро. Если начать бегать, он будет чувствовать себя лучше, будет держаться, он в этом уверен. Каждый день, в одно и то же время, и так бесконечно.
Сейчас он не будет заканчивать круг. Он весь мокрый, дыхание раздирает горло, от гипервентиляции все видится слишком четко. Ничего нельзя делать бесконечно. Он направляется к памятнику павшим, это будет полкруга, но, не добежав, бросается на траву и перекатывается на спину. Мелкие точки плавают в околоплодной голубизне; палочки и колбочки, черные звезды у него в мозгу.
Он хотел бы увезти Лесю куда-нибудь, за город, на природу, которая где-то есть вокруг, хотя сам он не припомнит, когда был там в последний раз. Но как им туда добраться? Автобусом, пешком по какой-нибудь пыльной дороге, посыпанной гравием, которой нет на карте? Неважно. Они занимались бы любовью, медленно и нежно, под какими-нибудь деревьями, или в поле, золото колыхалось бы вокруг, и запах примятой травы. Этот возможный день мерцает впереди, как светящийся овал; в этом свете Лесю плохо видно, черты ее лица блестят и размазываются, темные волосы тают в руках у Ната, удлиненное тело, белое и узкое на фоне травы, отодвигается, светится, блекнет. Он как будто слишком близко, и потому не может разглядеть ее, удержать в памяти. Когда он не с ней, он с трудом припоминает, как она выглядит.
А вот Элизабет он способен увидеть четко, все линии, все тени. Он возил Элизабет на природу, давно, когда Дженет еще не родилась, когда он еще не продал машину. Но Элизабет не любила перелезать через заборы, ползать под кустами, а он не умел ее уговорить. Так что они ездили на аукционы, распродажи на фермах, где владельцы перебирались в город — оттого, что решили бросить сельское хозяйство, или оттого, что состарились. Элизабет торговалась за кухонные стулья или связки ложек, а он стоял у тележки с газировкой и сосисками и ощущал себя захватчиком, стервятником.
Он думает об Элизабет, кратко и как-то издали. Будто он знал ее когда-то давно, раньше. Интересно, что с ней стало, думает он. Он жалеет о прогулках, на которые они не собрались, о полях, по которым он так и не уговорил ее пройтись вместе.