Леся ест пирог с яблоками и гадает, что поделывает Нат. Когда отец спрашивает: «Ну, как поживают твои кости?», она только слабо улыбается. Если человек открыл новый вид динозавров, он может назвать его в свою честь. Aliceosaurus, писала она когда-то, заранее тренируясь, используя англизированный вариант своего имени. Когда ей было четырнадцать лет, это была ее цель в жизни — открыть новый вид динозавров и назвать его «Элисозавр». Она неосторожно рассказала об этом отцу, он счел, что это очень смешно, и потом долго ее дразнил. Она не знает, какая у нее сейчас цель в жизни.
Леся помогает матери собрать тарелки и несет их на кухню.
У тебя все в порядке, Леся? — спрашивает мать, как только отец оказывается за пределами слышимости. — Ты похудела.
Все нормально, — отвечает Леся. — Я просто устала после переезда.
Мать, кажется, успокаивается. Но у Леси совсем не все в порядке. Нат приходит к ней в новый дом по вечерам, и они занимаются любовью на скатанных одеялах, Леся прижимается спиной к жестким половицам. Это прекрасно, только он пока не говорил, что собирается к ней переехать. Она уже думает, что он, может быть, никогда и не переедет. Зачем ему? Зачем вносить хаос в свою жизнь? Он говорит, что хочет постепенно объяснить все детям, иначе они будут выбиты из колеи. Леся чувствует, что лично она уже выбита из колеи, но не может сказать об этом Нату.
И, кажется, вообще никому не может. Триш и Марианна точно отпадают. Она сидит с ними в кафетерии Музея, курит, вся напряглась, кажется, вот-вот выпалит свою тайну. Но не может. Она прекрасно понимает, что со стороны поведение Уильяма, инцидент (который можно счесть позорным провалом), ее собственное бегство и непонятные отношения с Натом — все это наивно, глупо, может быть, смешно. Gauche[3]1, подумает Марианна, хотя вслух не скажет; или другое, новое словечко, не французское, которое она с недавних пор полюбила: тормозная. Она даст Лесе полезный совет, будто речь идет о пополнении гардероба. Посоветует торговаться, давить, пускаться на всякие хитрости и всякое такое, чего Леся никогда не умела. Хочешь, чтобы он с тобой жил? Тогда не пускай его на порог. Какой ему смысл покупать корову, если молоко достается задаром? Леся не хочет, чтобы над ней посмеялись, мимоходом посочувствовали и забыли. Ей приходит в голову, что у нее нет близких друзей.
Она думает — может, поговорить с матерью, рассказать ей обо всем. Но сомневается. Ее мать воспитала в себе душевное равновесие; поневоле пришлось. Джульетта в пятьдесят пять, думает Леся, хотя ее мать никогда не была Джульеттой; она была уже далеко не цыпленок, как говорили тетки. Отец не лазил к ней через балкон, не похищал ее; они просто сели на трамвай и поехали в мэрию. Леся проходила «Ромео и Джульетту» в старших классах; учительница решила, что эта пьеса им понравится, потому что она про подростков, а они предположительно и были подростки. Леся не чувствовала себя подростком. Ей хотелось изучать аллювиальные равнины, известковые суглинки и анатомию позвоночных, и она не обращала особого внимания на пьесу, только изрисовала поля книги изображениями гигантских папоротников. Но что бы делали Монтекки и Капулетти, если бы Ромео и Джульетта остались в живых? Должно быть, примерно то же, что и ее родственники, думает она. Разговоры свысока на семейных сборищах, негодование, определенные темы в разговоре тщательно обходятся, и то одна, то другая бабушка рыдает либо яростно ругается в углу. Джульетта, как Лесина мать, стала бы непроницаемой, компактной, пухлой, собралась бы в шарик.
Лесина мать хотела, чтобы Леся была счастлива, а если не будет счастлива — пусть кажется счастливой. Лесино счастье служит оправданием ее матери. Леся знала это, сколько себя помнила, и прекрасно выучилась казаться если не счастливой, то, по крайней мере, флегматично-довольной. Вечно занятая, работает на хорошей должности. Но, стоя рядом с матерью, вытирая тарелки вековечным посудным полотенцем, на котором по краю синими буквами написано СТЕКЛО, Леся чувствует, что не может больше носить эту маску. Ей хочется заплакать и чтобы мать обняла ее и утешила.
Утешение ей нужно из-за Уильяма. Оказывается, потерять Уильяма, привычного Уильяма — все-таки больно. Не из-за него самого, а из-за того, что она ему доверилась, просто, беззаботно, бездумно. Она доверяла ему, как доверяют тротуару, она верила, что он тот, кем кажется, и она больше никогда никому так верить не будет. Больнее всего не насилие, а обман, лживая личина невинности; хотя, может, никакой невинности и не было, может, она все выдумала.
Но мать в своем защитном футляре никогда не сможет горевать вместе с Лесей. Она подождет, пока Леся выплачется и вытрет глаза посудным полотенцем, а потом скажет то, что Леся сама уже себе говорила: Ничего страшного. Баба с возу — кобыле легче. По-другому нельзя было. Что ни делается, все к лучшему.
Ее бабушки вели бы себя не так. Они горевали бы вместе с ней, обе; у них был такой дар. Они бы плакали, рыдали, причитали. Они бы обняли ее, раскачивались вместе с ней, гладили ее по голове, плакали бы несообразно, безмерно, как будто с ней случилось что-то непоправимое. А может, так оно и есть.
Среда, 9 марта 1977 года
Нат
Нат в погребе, облокотился на верстак и трогает ручки кистей, мокнущих в растворителе, в жестянке из-под кофе. Он все собирался провести тут освещение получше. Теперь уже нет смысла. В тусклом желтоватом свете он чувствует себя каким-то гигантским жуком, белым и подслеповатым, который пробирается ощупью и нюхом (что у него — почти одно и то же). Пары краски и запах сырого бетона, знакомая атмосфера. Он затягивает винт струбцины, в которой сушится клееная овечья голова, часть игрушки на веревочке, «У Мэри был барашек». Барашка он изобразил без труда, а вот с Мэри возникли проблемы. Не умеет он делать лица. Чепец с широкими полями, думает он.
На самом деле он сейчас должен укладывать веши. Он собирается начать, и уже давно собирается. Он привез на велосипеде из супермаркета штабель картонных коробок и купил моток прочной бечевки. Он набрал газет на завертку; вот уже две недели они лежат аккуратненькой стопочкой у подножия лестницы в подвале. Он даже отнес к Лесе пачку наждачной бумаги и банку со смесью гвоздей и шурупов и оставил в гостиной залогом своих достойных намерений. Он объяснил ей, что хочет проделать это постепенно. Сначала он скажет Элизабет, что решил перенести мастерскую в другое помещение, побольше и посветлее. Она удивится, что у него нашлись деньги на аренду, но с этим он разберется. Потом он то же самое скажет детям. Когда они уже отвыкнут, что он все время дома, он перестанет возвращаться на ночь в один дом и будет ночевать в другом. Он сказал, что хочет сделать момент разрыва незаметным.
Он честно собирается так и сделать, но есть одна важная деталь, которую он предпочел не обсуждать с Лесей: он хочет дождаться, пока Элизабет сама попросит (или потребует), чтобы он ушел. Если ему удастся создать у нее иллюзию, что она сама приняла решение, впоследствии это сильно облегчит ему жизнь. Но он пока смутно себе представляет, как этого достичь.
А пока что ему приходится справляться с Лесиным явным и усугубляющимся упадком духа. Она ничего не требует, во всяком случае — словами. Но он едва дышит. Уже три недели он, заслышав, что дети вернулись из школы, взбегает по лестнице из подвала, напускает на себя бодрый и беззаботный вид, греет им молоко и делает бутерброды с арахисовым маслом. Он рассказывает им анекдоты, готовит ужин, все дольше и дольше читает им на ночь. Вчера ночью они заявили, что устали, и попросили его выключить свет. Нат обиделся, ему хотелось распахнуть объятия и вскричать: Мне не так долго осталось быть с вами! Но паясничать как раз и нельзя. Он погасил свет, поцеловал их на ночь, затем пошел в ванную, чтобы намочить полотенце горячей водой и положить себе на глаза. Его отражение в зеркале уже блекло, дом его забывал, Нат утратил свое значение. Он вытер глаза и пошел искать Элизабет.