Она покупает бутылку вина, чтобы отпраздновать возвращение Уильяма, которое состоится сегодня вечером. Уильям сейчас в Лондоне, провинция Онтарио, празднует Рождество в кругу семьи. Разумеется (разумеется! она совершенно согласна!), ей нельзя было поехать с ним. В прошлом году, когда они так же расставались, ей казалось, что они в сговоре, оба посмеиваются над узостью мысли, ксенофобией и мещанством своих родных. В этом году его отъезд кажется ей предательством.
Впрочем, она не могла бы поехать с ним, даже если бы ее пригласили. Она должна была явиться к своим родителям на рождественский ужин, и послушно явилась, как делала это каждый год. Разве она может лишить их общения с единственной дочерью, единственным ребенком — их, которые (по общему мнению, ради ее блага) лишились целого полка сестер, братьев, дядюшек, тетушек, кузенов и кузин?
Дом родителей располагается не настолько далеко на севере, чтобы производить внушительное впечатление, как дома ее тетушек, и не настолько далеко на юге, чтобы обладать очарованием старины, как дома ее бабушек. Братья матери преуспели в торговле недвижимостью, сестра отца вышла замуж в семью, владеющую магазином фарфора. Ее родители вроде бы двинулись на север, но застряли на полдороге, на ничем не примечательной улочке к югу от улицы Сент-Клэр. Похоже, все их стремление к переменам, к новизне вылилось в один-единственный поступок — женитьбу друг на друге. Для гаража на две машины уже ничего не осталось.
У ее отца нет того хищного делового чутья (или живучести), которое, как считается, присуще всем евреям; инстинкта, повинуясь которому ее дед ходил от дома к дому, скупая старье; повинуясь которому ее бабка заполучила шесть швов на голове, защищая свою домовую лавчонку от юнца с железным прутом. Только повернись к ним спиной, они тебя до нитки обворуют. Правда, не китайчата. За теми следить не приходится. Отец Леси достиг своего нынешнего скромного процветания (цветной телевизор и подержанный «шевроле»), торгуя ношеными шубами, жвачкой и дешевыми карамельками — две штуки на пенни, каждая монетка — в копилку. И что, проявил он благодарность? Нет. Женился на шиксе[2]4, да еще на самой завалящей. (Как Леся.)
Это правда, он торговал платьями, но против воли: его мать чуть ли не силой заставила его войти в дело после смерти отца. Теперь магазин называется «Платья малютки Нелл»; раньше он назывался «Фея Динь-Динь». У ее деда когда-то был компаньон, который вычитывал эти названия в книжках. Платья для девочек; Леся выросла в этих платьях и возненавидела их. Для нее роскошью были не пикейно-кружевные воротнички «Малютки Нелл», а джинсы и футболки, в каких ходили другие девочки.
«Малютка Нелл» не растет и не сокращается. Эти платья даже не здесь шьются: их производят в Монреале. «Малютка Нелл» их только перепродает. Магазин просто есть, как и Лесин отец; и существование магазина для Леси загадка, так же как и существование отца.
Она сидела за столом, покрытым добротной льняной скатертью из запасов матери, и с некоторой печалью наблюдала за отцом, поглощающим индейку с клюквенным соусом, картофельное пюре, пирог с изюмом, как положено в религиозный праздник, который при нормальном ходе событий отец никогда бы не праздновал и который Лесина мать праздновала бы на две недели позже. На Рождество они всегда ели канадскую еду. Эта индейка означала капитуляцию; а может быть — кусочек нейтральной полосы для них обоих. Каждый год они героически жевали этот ужин, тем самым что-то доказывая. Где-то далеко один комплект кузенов и кузин приходил в себя после Хануки, а другой как раз готовился петь песни и танцевать танцы, выученные в украинском летнем лагере. Лесина мать на кухне мазала неподатливый соус на ломти пирога с изюмом и тихо, стоически всхлипывала. Это тоже случалось каждый год.
Она никогда бы не смогла пригласить Уильяма на этот ужин и вообще в этот дом. Пожалей отца, сказала мать. Я знаю, что нынешняя молодежь не такая, но для него ты все еще его маленькая девочка. Думаешь, он не знает, что ты с кем-то живешь? Он просто не хочет об этом знать.
Как поживают твои кости? — спросил отец. Это его обычная шутка, так он пытается примириться с ее выбором профессии.
Замечательно, — ответила она. Он никак не мог взять в толк, что это за занятие для хорошенькой девушки — лазить в грязи, искать зарытые кости, будто она собака. После первого курса в университете он спросил ее, кем она собирается стать. Может быть, учительницей?
— Палеонтологом, — ответила она.
Пауза.
— Так чем же ты собираешься зарабатывать на жизнь?
Ее украинская бабушка хотела, чтобы она стала стюардессой. Ее еврейская бабушка хотела, чтобы она стала юристом, и еще чтобы вышла замуж, тоже за юриста, если получится. Ее отец хотел, чтобы она достигла как можно большего. Ее мать хотела, чтобы она была счастлива.
Леся не знает, какое вино лучше взять: Уильям считает себя знатоком вин. Он демонстративно снисходителен. Однажды в ресторане он отослал бутылку вина обратно, и Леся подумала: он давно ждал, когда ему представится случай это сделать. Она вытащила из мусора бутылку, которую они распили вместе в вечер перед его отъездом, и списала с этикетки название. То вино он сам выбирал. Если он начнет ехидничать, она об этом скажет. Но эта мысль ее не подбодрила.
Она видит, что в очереди впереди нее стоит Нат Шенхоф. Дыхание резко учащается; ей вдруг опять становится любопытно. Он исчез на полтора месяца, она даже не видела, чтобы он поджидал Элизабет у Музея. Какое-то время она чувствовала себя не то чтобы отвергнутой, но разочарованной, как будто ей показывали фильм и проектор сломался на полдороге. Теперь она чувствует, что непременно должна о чем-то спросить Ната. Она произносит его имя, но он не слышит, а она не может выйти из очереди, чтобы тронуть его за рукав. Но мужчина, стоящий прямо за ним, замечает это и тычет Ната пальцем, за Лесю. Он поворачивается, видит ее.
Он ждет ее у двери.
— Я провожу вас до дому, — говорит он.
Они пускаются в путь, неся свои бутылки. Уже темно, снег все еще идет, хлопья мокрых снежинок отвесно падают в безветрии, в воздухе сырость, на тротуаре под ногами каша. Нат сворачивает в переулок, Леся идет за ним, хоть и знает, что ей туда не по дороге, это на восток, а ей надо на юг. Наверное, он забыл, где она живет. Она спрашивает, хорошо ли он провел Рождество. Кошмарно, отвечает он, а она?
Совершенно ужасно, — говорит она. Оба коротко смеются. Ей тяжело объяснять, насколько плохо ей было в это Рождество и почему именно ей было так плохо. — Я ненавижу этот праздник, — говорит она. — Всегда ненавидела.
А я — нет, — говорит он. — В детстве я всегда думал, что случится какое-то чудо, что-то неожиданное.
И как, случилось?
Нет, — отвечает он. И на минуту задумывается. — Однажды я ужасно хотел пулемет. Мать наотрез отказывала. Она говорила, что такие игрушки аморальны и почему это я хочу играть в убийство, в мире и без того достаточно жестокости и все такое. Но в рождественское утро пулемет оказался под елкой.
Разве это не чудо?
Нет, — отвечает Нат. — К тому времени мне уже расхотелось иметь пулемет.
— А ваши дети любят Рождество? — спрашивает Леся.
Нат говорит, что, наверное, да. Они больше любили этот праздник, когда были совсем маленькие и не знали, что такое подарки, а просто ползали по полу среди оберточной бумаги.
Леся замечает, что у него один глаз припух и обведен темной тенью, а над глазом, похоже, заживающая ссадина. Она не хочет спрашивать, что случилось — это слишком личное, — но все равно спрашивает.
Он останавливается и мрачно глядит на нее.
— Меня ударили, — говорит он.
Я думала, вы скажете, что ударились об дверь, — отвечает Леся. — Вы подрались?
Я лично не дрался, — говорит он. — Меня ударила женщина.
Леся не может придумать ничего утешительного, поэтому молчит. С чего вдруг кому-то захочется ударить такого человека?