Люди на токийских перекрестках составляют карты. Кристин видит это в свой первый день в городе. Она еще не понимает, что Токио является эпическим, парадоксальным выражением хаоса со стороны нации, во всем остальном славящейся своей любовью к порядку. Порядка, который может уловить глаз чужачки Кристин, в Токио не существует: улицы не имеют названий, дома – адресов, а номера домов – какой-либо осмысленной последовательности в пространстве. Вместо этого существует последовательность во времени, здания пронумерованы по их возрасту и по воспоминаниям.
Кристин никак не может усвоить, где тут восток, а где запад. Все постоянно кружат по Токио в поисках места для приземления, пассажиры ездят в подземке Яманотэ по нескончаемому кругу [58], шоферы такси бороздят путаницу спиралевидных бульваров, студенты колесят по авторазвязкам в поисках призрачного выхода. На тыльной стороне ладони у всех в Токио вытатуирован фрагмент огромной движущейся карты города, и в своей непрерывной путанице люди постоянно собираются в кружок на перекрестках и протягивают в центр руки, ладонью вниз, соединяя тыльные стороны, будто клочки разорванного письма. Карта может быть составлена целиком, только если все пятнадцать миллионов токийцев соединят руки. Повсюду, куда ни пойдет, чуть ли не на каждом углу Кристин видит сборища заблудившихся людей, пытающихся сориентироваться по своим лоскутным фрагментам большой карты.
Но если бы не авиабилет в грузовике Ёси, Кристин бы никогда не пришло в голову отправиться в Токио. В первые несколько дней она живет в маленьком рёкане на набережной, и ее окно выходит на Токийский залив. Она спит на своем татами за раздвижной бумажной дверью и оставляет обувь у входа. Каждое утро в десять часов горничная выгоняет ее из комнаты, каждый вечер в десять часов хозяин рёкана вызывает ее в холл внизу посмотреть, как его сын исполняет традиционный танец льва, полный яростных рыков и коварных прыжков. Кристин кажется, что сын припасает свои самые страшные ужимки именно для нее и, когда заканчивает и появляется из-под львиной маски, кланяется ей чуть ниже, чем всем остальным.
В парке Уэно роняет свои лепестки цветущая вишня. Подростки сидят на сырой земле под белым дождем и выпивают, отмечая поминки по уходящему, едва успев родиться, цветению, – цветы быстро осыпаются при столкновении времен года. Через несколько дней Кристин вливается в группу японских ребят, говорящих на ломаном английском. Один из них, фотограф в музыкальном журнале, пытается убедить ее поступить на работу в театральное ревю голых девушек в Асакусе. Но Кристин уже выросла из торговли своей наготой. Она приехала в неделю цветения вишни, в эти дни Токио неотвратимо врастает в настоящее, пока весенний дождь не капитулирует перед наступающей изморосью токийского безвременья. Кристин рыщет по парку Уэно под градом вянущих лепестков, не зная, что это редкий для Токио момент, когда вчера, сегодня и завтра ясно очерчены пожаром цветущих деревьев. Жаровни наполняют воздух ароматом благовоний. По прошествии нескольких месяцев того, что устаревшие западные календари вычурно именуют «третьим тысячелетием», Кристин приехала не только в метель вишневых лепестков, но и в распыленное время. В Гиндзе перед ней расстелилась панорама пляшущих белых крапинок. Весь город нарядился в хирургические марлевые повязки. В поезде, на улицах, вдоль доков, в парке все носят эти повязки, чтобы не вдохнуть заразу уничтоженного времени, которое наполняет воздух, как цветочная пыльца. Все в городе носят марлевые повязки, кроме Кристин, которая убеждена, что она-то недосягаема для вируса времени, и высокомерно щеголяет этим убеждением.
В рёкане у залива у нее немного пожитков – лишь несколько книг, пальто, взятое у Жильца, и еще кое-что из одежды, включая голубое платье, которое теперь сидит получше. На стену Кристин прикрепила несколько газетных вырезок, захваченных с собой из Лос-Анджелеса. Каждый день, возвращаясь в комнату, она обнаруживает, что горничная сняла их и аккуратно сложила на низенький, по щиколотку, чайный столик в углу, и каждый день Кристин прикрепляет их обратно. Очевидно, вырезки на стене оскорбляют эстетическое чувство горничной. Поскольку она всего лишь горничная, ей не пристало протестовать, но как японка она не может молча принять западное варварство в виде газетных вырезок на стене.
В сумерках Кристин видит из окна испещренные точками черные волны залива. Ночью над водой она видит маячащий вдалеке огонь, который для окна кажется слишком ярким, а для звезды слишком близким. Ей остается лишь предположить, что это какой-нибудь маяк, но когда утром она выходит на набережную и смотрит через залив, нигде не видно никакого маяка или чего-либо, что могло бы испускать такой свет. Каждую ночь она смотрит в окно, пытаясь разглядеть, что же это за свет. И каждую ночь в конце концов засыпает в начале первого, а три часа спустя просыпается от гудков пароходов, везущих по заливу свежего тунца на утренний рынок. Утром Кристин спускается к причалам и огромному рынку под открытым небом, где ест на завтрак свежее суси и – западная дикарка – оскорбляет лоточников просьбами дать ей побольше васаби – злого зеленого хрена, который она на самом деле предпочитает рыбе.
Однажды утром, стоя у причала и глядя через залив в поисках источника пронзительно-яркого ночного света, со слезящимися от васаби глазами жуя тунцовое суси, Кристин вдруг кое-что вспоминает. Она вдруг вспоминает, как маленькой девочкой в Давенхолле стояла с дядей на речном берегу, вот так же глядя через реку, как сейчас смотрит через залив. На другом берегу какая-то женщина ждала парома, слишком далеко, чтобы маленькая Кристин могла отчетливо разглядеть ее. Кристин могла бы даже принять ее поначалу за мужчину. Женщина смотрела на нее с другого берега, и время от времени дядя махал ей рукой.
Вспомнив это теперь, Кристин почти уверена, что на другом берегу реки стояла ее мать. Но не ясно, то ли дядя рассказал ей об этом, то ли эта мысль сама пришла ей в голову. Паром медленно подошел к маленькой пристани на другом берегу, но когда он причалил, женщина заколебалась, и вскоре он снова отплыл и направился обратно, к Кристин, без нее. Кристин помнит, что дядя был в таком же замешательстве, как и она сама, а для детей нет ничего страшнее, чем видеть взрослых в таком же замешательстве, как они сами. Пока паром скользил обратно через реку к Кристин и ее дяде, у женщины на другом берегу как будто бы сгорбились плечи. Она повесила голову, и даже девочка смогла узнать в этом жесте поражение, а потом женщина повернулась и пошла прочь.
Когда в Токио облетают последние лепестки вишни, Кристин покупает в маленькой книжной лавке тетрадь и начинает писать в ней, как она это называет, Книгу Падающей Однокрылой Птицы – в память об отметине, оставленной молнией на капсуле Жильца, когда они с Ёси откопали ее в Парке Черных Часов. Она могла бы назвать свой труд Книгой Тысячелетней Памяти, но это звучит слишком в духе Жильца, и к тому же такое название все равно ничего здесь не значит, поскольку в Японии западное понятие тысячелетия не имеет смысла. В свою книгу Кристин записывает все, что помнит, начиная с того дня, когда она стояла у реки, глядя на мать на другом берегу.
Во вторую неделю своего пребывания в Токио Кристин сидит в закусочной, полной японских подростков, и лихорадочно строчит в тетради, когда с ней заводят разговор две молодые женщины. Обе японки. Одна, немного говорящая по-английски, выглядит на несколько лет старше Кристин, другой, вероятно, под тридцать, а может, и тридцать, и она через подругу засыпает Кристин вопросами. Такое любопытство могло бы показаться Кристин подозрительным, но обе женщины так простодушны и любезны, а старшая совершенно очарована тем, что Кристин в таком упоении пишет воспоминания. Оказывается, несколько лет назад Мика работала гейшей в Киото, прежде чем решила – как она объясняет Кристин через переводчика – «выйти из тени на свет». Теперь она хозяйка «Рю», одного из вращающихся отелей воспоминаний, что стоят среди многочисленных баров и борделей, стриптиз-клубов, массажных салонов и порношопов Кабуки-тё.