За карточным столом в Рино Жилец услышал, как какой-то парень сказал, что будто бы видел хорошенькую азиаточку, шедшую с ребенком среди двух тысяч других женщин и детей по пустыне Невада, пока все они не скрылись в горах.
Жилец догнал мигрантов у озера Тахо. Кружа вокруг них по часовой стрелке в своей машине, а затем остановившись в нескольких милях дальше по берегу озера, он побрел им навстречу, а потом затесался среди них. Он заглядывал в лицо каждой женщине и прислушивался к голосу каждого плачущего младенца. Все женщины, кого он спрашивал, только качали головой. После часа поисков его окружило полдюжины мужчин в белых одеждах, которые, не сказав ни слова и не отвечая на вопросы, отвели его обратно к его машине. Прежде чем покинуть Тахо, Жилец купил в спортивном магазине бинокль и проследовал за исходом на своей машине, наблюдая в бинокль с прилегающей гряды, как они спустились с хребта Сьерра-Невада в дельту реки, где долина была наполовину полем, а наполовину болотом. Несколько часов он изучал с гряды в бинокль лица женщин, разыскивая ее, а священнослужители в белых одеяниях наблюдали за ним. Синее зимнее солнце блестело на его старой серебристой машине. После того как он три дня вглядывался в одни и те же лица, он сдался.
Спустя пару дней, услышав о китаянке, которую глаза западного человека приняли за японку, Жилец на речном пароме добрался до острова в дельте, где провел ночь в маленьком городе-призраке. В баре на главной улице, где он поел, кроме него был лишь владелец бара; в гостинице напротив бара Жилец, похоже, был также единственным постояльцем. В ту ночь голые ветви деревьев за окном царапали лунный свет над головой, темнота звенела жужжанием комаров, и ему приснилось, что Энджи вернулась к нему, беззвучно двигаясь по улице мимо домов к гостинице, через старинное фойе, отделанное деревом, по лестнице наверх в его комнату – «сделать еще одну дочку», сказала она. Еще одну? – спросил он. Сквозь тени в комнате она скользнула к его боку, сбросила одежду и гладила себя, пока не почувствовала, что внутри все стало горячо и влажно, и тогда, сев на него верхом, она ввела его внутрь. Ей не терпелось увидеть в уме вспышку его сна, и она двигалась на нем все быстрее и быстрее, пока он не пошевелился, сонный, и в смятении потерял эрекцию, не достигнув оргазма, и проснулся, наполовину в отчаянии и наполовину обезумев от надежды, и увидел на себе незнакомую девушку. Энджи? – пробормотал он, и она исчезла.
Допустим, она узнала. После семнадцати лет со мной, после девяти лет замужества, с нашим первым и единственным ребенком в чреве, однажды утром она проснулась, посмотрела на меня, спящего рядом в постели, и увидела чудовище. Возможно, она никогда раньше его не видела и потому должна так же отвечать за свою слепоту, как я за свою чудовищность. Возможно, она видела это чудовище мельком и отворачивалась и потому должна отвечать за свой отказ видеть его. Но в первом случае – чем она провинилась, кроме своей наивности? А во втором – чем она провинилась, кроме того, что не усомнилась во мне? Вот-вот готовая даровать жизнь нашему ребенку, она больше не могла позволить себе наивности, не могла отказаться от сомнений. Допустим, в то последнее утро она проснулась, посмотрела на спящего рядом отца своего ребенка и, ужаснувшись при виде чудовища, ушла… Или так: ее унес апокалипсис, которым я забавлялся. Приняв форму незнакомца или похитителя, хаос, как вор, ворвался в наш дом, прошел на второй этаж, зажал ей рот, когда она проснулась, выволок из постели, поднял по лестнице и вывел через парадную дверь. В любом случае, она исчезла с лица земли – такова цена, заплаченная за мое романтическое заигрывание с апокалипсисом. Все это время я был настолько тщеславен, что считал хаос своей игрушкой. Все это время я был игрушкой хаоса.
В первый день нового года Жилец вернулся домой. Он заехал в Парк Черных Часов и купил там участок и капсулу. Целый час он стоял, глядя на могилу, и вернулся к ней на следующий день и потом еще на следующий день. Каждый день в одно и то же время он возвращался навестить могилу.
Он дал в газете объявление, которое через полторы недели прочтет Кристин. Объявление было одновременно и вымыслом, и исповедью. Оно было исповедью, потому что в нем откровенно говорилось о том, чего он действительно хотел в тот момент, и было вымыслом, потому что на деле он не ожидал, что кто-нибудь откликнется, и, скорей всего, вообще не поместил бы его в газете, если бы думал, что кто-то откликнется. Он рассчитывал, что объявление будет своего рода эротическим вирусом, запущенным в этот мир, – просто посмотреть, кто его подхватит; в лучшем – или худшем – случае Жилец ожидал, что женщины будут читать объявление и отшатываться в ужасе, а потом, возможно, иммунная система не защитит их от плотских желаний и отдаст на волю неодолимой заразы вируса, и они будут нервничать днем и не спать ночью. Он поместил объявление в газету не просто так, а как ответ на объявления некоторых застенчивых женщин, втайне стремящихся, чтобы кто-то «поставил их на место» или «лишил стыда», и в то же время вдобавок спас их жизни. Не тех, что подписываются «Горячая Штучка» или «Потаскушка», а тех, кто писал – «Мечтательница» или «Аметистовая». В черновом варианте объявление Жильца гласило, в частности: Меня больше интересует выражение твоих глаз, чем совершенство твоего тела. Единственное, чего я хочу от тебя, кроме того, чтобы ты была доступна, когда мне угодно и как мне угодно, – это чтобы ты была верна себе. Дописав эти две фразы, он не просто зачеркнул их, а исполосовал ручкой, словно ножом. Он не мог знать, что из всего написанного именно эти строчки лучше всего описывали девушку, которая откликнулась.
Те полторы недели Жилец каждую ночь проводил около пляжа в стрип-барах и борделях Багдадвиля. Одержимый единственной мыслью, он выискивал самых печальных девушек. Если девица на сцене или у его стола дарила ему одну из своих наклеенных улыбок, он тут же уходил. Он не собирался кого-либо спасать, не собирался даровать кому-либо Поцелуй Хаоса. Постоянно мучимый неотвязной и все усиливающейся головной болью, он назначал себе все большие дозы фиоринала и водки. Подцепляя в барах пухлых женщин лет сорока и увозя их в пустыню, куда через пару месяцев отвезет Кристин, он вытаскивал их на капот машины и с кратким безрадостным оживлением овладевал ими там, так что их груди тыкались в мохавскую пыль на хромированной поверхности. Потом он подкидывал их в аэропорт по пути в Лас-Вегас, ночевал в гостинице один и на следующий день возвращался обратно.
Три ночи он вообще не вылезал из Багдадвиля, спал в машине и фактически жил в борделе под названием «Ангельские глазки», где каждые несколько часов заходил в комнату № 7. За входной дверью борделя сидел турок и по итальянскому телеканалу смотрел футбол. Рядом сидел здоровенный светловолосый немец, охранник и вышибала. Турок приветствовал Жильца с холодным и любезным интересом в глазах, как барыга приветствует клиента, который явно и быстро садится на иглу. «А, джентльмен к ангелу № 7!» – улыбался он и вел Жильца по лестнице, потом через зал, а потом по Г-образному коридору за угол, в комнату № 7, где молоденькая девушка, не старше шестнадцати, белокурая, длинноногая и с маленькой грудью, была подвешена за руки на веревке к вбитому в потолок крюку, голая и с завязанными глазами. Другим концом веревка была прикреплена к стене, так что девушку можно было опустить, чтобы она встала на ноги, и даже ниже, чтобы встала на колени. На стене позади нее, рядом с яркой лампочкой без абажура, виднелась надпись черным маркером, какую мог бы сделать отец на двери дочкиной спальни: МОЖЕШЬ ВСТАВИТЬ В ЛЮБУЮ ДЫРКУ. ХОЧУ ШТОБЫ ТЫ КОНЧИЛ. Девушка всегда была одна и та же, когда бы Жилец ни зашел в комнату № 7, в какой бы час дня или ночи, и из-за повязки у нее на глазах было бы трудно понять, спит она или нет, жива или мертва, если бы не легкое сопротивление ее тела, когда он проникал в нее. Она никогда не издавала ни звука, никогда не реагировала на открытие или закрытие двери, никогда не шевелилась, когда он был в ней, и только ее тело слегка напрягалось. Когда он был в ней, в момент оргазма, в его голове среди обжигающей головной боли распахивался какой-то свет, в который он едва ли не падал, как будто это был Момент, проход в его воспоминания, куда он мог еще чуть-чуть – и ступить. Только много позже до него дошло, что этот свет светил не для него, а для девушки. Конечно, ему хотелось стереть память о жене и дочери. Конечно, ему хотелось стереть вокруг себя пейзаж своей жизни, и воспоминания о прекратившихся снах, и старый, как время, страх смерти. Он не придавал ни малейшего значения унижению, не питал ни малейшего интереса к тому, что чувствует подвешенная на крюке голая белокурая девушка, и чувствует ли что-либо вообще. Девушка на крюке никак не реагировала на его присутствие или на его белый стон, звучавший внутри нее. Она была его любимицей. Порой, проникая в нее, он не сомневался, что ее любит.