Морас
октябрь, 14
я получил ответ, точнее, два ответа!
один от парня по имени лукас, он живет на мальте, работает в каком-то отеле, принеси-подай, в точности как я, щеки у лукаса сливового оттенка, а волосы скручены колоском и смешно приколоты к затылку, правда, фотография обрезана, и все остальное мне придется придумать самому
лукас снился мне еще в больнице, я его сразу узнал, доктор говорил, что он был fantaseo – плод воображения, но я-то знаю, что мне снятся взаправдашние люди, а не плоды
второе письмо было от девушки, я помню только первую фразу: морас! напрасно вы пренебрегаете… дальше я не читал
девушки беззвучны, они только отражают наши слова, как упругая стенка в зале для сквоша отражает силу удара – в больнице был такой зал, по утрам там играли врачи и сестры, они смеялись и утирались полотенцами, я тоже хотел играть, но сказали, что это агрессия и мне нельзя
l'habit fait le moine
что мне надеть? мы идем в клуб на пласа каталанья
продолжим после клуба у нас в кафе, говорит фелипе, отец на неделю уехал в валенсию, так что я за главного! позовем красивых людей, купим вина, сдвинем столы и развесим фонарики, ты кого-нибудь встретишь и займешься наконец любовью, а то пропадаешь ни за грош
любовью не надо заниматься, думаю я, стоя на стуле и раскручивая провода с гирляндами, как не стоит заниматься дождем, молнией, хамсином или мистралем, ей надо любоваться, будто золотистым карпом в пруду, и желательно издали, а то стукнет током и кино остановится
люди стремятся к телам других людей, потому что им тоскливо в своих собственных, и еще – потому что им сказали, что красотой следует обладать
но как можно обладать химерой? красота – это морок, преломление света, в каждом столетии она другая, смешно надеяться, что трением и скольжением ты заставишь ее покориться или хотя бы сможешь осознать
фелипе уже пришел, а надеть нечего, кроме вельветовых штанов и черной майки – в других вещах я выгляжу нелепо, для свитеров у меня слишком узкие плечи, для галстука слишком тонкая шея, для рубашки слишком длинные руки, для пиджака слишком простое лицо, к тому же у меня нет пиджака
вот если бы я мог носить хитон, гиматий или хламиду
или красный пеплос, на зависть афине палладе
je ne voudrais pas mourir
dans la langue espagnole
как бы я хотел выходить из дома тайком, ускользать, уклоняться, избегая вопросов, пробираться через черный ход, как фелипе – его вечно останавливают отец или тетка
мне некому давать отчет, некому врать, незачем задирать голову на башни собора в мдине, где одни часы собора показывают время, а другие – день и месяц года (так жители пытались запутать дьявола), никто меня не ждет, я забыл, что такое торопиться домой, да и не знал никогда
еще я забываю русский, сегодня раскопал в парке свой секрет и понял, что забыл имена вещей, долго вертел в руках стеклянного мальчика с осколком, растущим из спины, потом вспомнил, что это подставка для ножа!
сначала они стояли в буфете – два недобро глядящих пухлощеких амурчика, соединенные стеклянной осью, потом второй мальчик откололся и пропал, помню, что в детстве я называл их столовыми ангелами, когда папа умер, столовый ангел достался мне
а куда делся тот, второй? можно спросить у брата, правда, он знать меня не хочет – вот уже пять лет, как он не подходит к телефону, не пишет, знай только шлет свитера и оплачивает больничные чеки
может, он откололся и пропал?
без даты
лукасу несладко со мной придется, говорю я наконец, чтобы нарушить молчание, в комнате доктора так тихо, что слышно, как бьются флаги на ветреной площади, сегодня día de la hispanidad, люди мне нравятся, пока я ими любуюсь, восхищаюсь, устремляюсь и все такое, но если надо что-то делать, от меня никакого толку!
а что вы с ними делаете? спрашивает доктор дора, перевернутая, оттого, что я смотрю на нее с кушетки, запрокинув голову
делаю? да стоит кому-нибудь положить руку мне на колено, как я начинаю тосковать, чесаться и сворачиваюсь, будто жук на ветке, – так было на вечеринке в нашем кафе, я просто ушел спать, хотя был весел и пьян
что же заставило вас уйти? нарушение ваших границ?
да нет у меня никаких границ! меня пугает их голод и оголтелая легкость во всем, никто ведь не знает, какое все слабое и как легко все потерять, говорю я, разглядывая снизу ее слабые капроновые колени
может быть, ваш друг прав и вы сами придумали себе табу?
и вы туда же! ведь это совершенно необратимо, понимаете? ты делаешь простую вещь – суешь в другого человека язык или, скажем, палец, а когда достаешь, он становится другим, теперь он обладает знанием, которым не обладаешь ты, – о черных ледяных промоинах, о лиловой ряске, об алой осоке на белом глинистом берегу, да мало ли что он может там постигнуть, от этого знания ты уже никуда не денешься!
да вы просто расчетливый девственник, друг мой, говорит она весело, обнимая свои капроновые колени – их бы царю соломону показывать, вступая в стеклянное озеро, но дородная дора не шеба, она не ошибается!
октябрь, 18
Один клиент ночью искал какую-то статью в сети. Я носил ему кофе и менял пепельницы. Потом он ее распечатывал, по сто песет за страницу. Говорил, что покупает здесь тишину. Говорил, что дома не может работать.
У меня тоже был дом, и наш папа там работал. Это было однажды летом, когда он был жив. Я помню его стол и машинку оранжевую. На столе толстое стекло, под ним бумажки с телефонами, старые счета, квитанции.
Хорошее слово – квитанция! Оно от латинского слова quietus происходит, это значит тихий. В кабинете всегда было тихо. Папа работает, говорили мне, и я садился на подоконник с книжкой и мокрыми ягодами в миске. Или еще хлеб с маслом и сахаром. Чисто блокадник, говорила няня, вкуснее хлеба ничего не знает. Еще няня говорила – касатик, и я думал, что это от слова косить, один глаз у меня немного косил, потом это прошло. Оказалось, что это от слова коса – мальчики с косами в старину считались красивыми, вот почему.
У Лукаса есть коса. Лукас – касатик!
To: Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Oktober, 19
Дитя мое, Чанчал. Вот уже две недели, как я на острове, но так и не загорел. Впрочем, я не слишком-то загораю и в горах – ты, верно, помнишь те две недели в Целль-ам-Зее? Мне нравится, что у нас такая разная кожа. Твоя шафрановая кожа ария и моя кремовая – арийца. Это так же красиво, как красные быстрые трамваи в пустынном заснеженном городе.
Пляжи здесь грязны, а народ дик и безобразен. Впрочем, изгнаннику везде паршиво, где бы ни встал, чувствуешь свои деревянные пятки. Писать тебе о том однообразном занятии, которому я посвящаю свои дни, мне не хотелось бы, хотя я понимаю твое любопытство.
Археология – чуждая мне наука, от нее у меня отупляющая mal de mer, но что мне остается? Респектабельная публика не примет доктора Йорка в свои объятия, пока доктор Йорк не найдет способ вытряхнуть своих блошек из спального мешка. А блошек мы с тобой развели немало, дитя мое. Разумеется, я не предполагал, что придется отчитываться на первой стадии Untersuchung, когда нам, по сути, еще нечего было сказать. Но, помилуй, с какой же скоростью скандальное происшествие получает огласку!
Ты пишешь, что после моего отъезда все улеглось, как морская вода, политая маслом? Я не удивлен. О нет. Негодование этих людей было таким же напускным, как их дружелюбие, когда мы с тобой были на коне и получали гранты, премии и все, чего душа пожелает.
Я получил оба твоих письма и полон благодарности, но отвечать тебе был не в силах. Все эти дни я возвращался в гостиничный номер, выпивал бутылку вина, сидя на подоконнике – окно мое выходит в олеандровый сад, правда, он и жалок, и неухожен, но все-таки сад, – и ложился лицом к стене.
Я агонизировал, Чанчал. Я испытывал попеременно бешенство, отчаяние, усталость, я расписывал июльские события кислотными жгучими красками, восстанавливая их до мельчайших подробностей, всем своим существом все более отвращаясь от жизни.
Признаюсь тебе, мне было нелегко не писать домой, я не писал даже матери в Халляйн, хотя представляю, как она волновалась. Мне хотелось исчезнуть, превратиться в Jеdermann, в имярека, которого никто не замечает.
Помнишь, я рассказывал тебе о первом Зальцбургском фестивале – о том, что мой дед вместе со Штраусом и Райнхардтом устроили в двадцатом году? Они поставили спектакль по Гуго фон Гофмансталю, он назывался «Jеdermann», герой в этой пьесе замучен стыдом и воспоминаниями, в финале он умирает, как ты, наверное, уже догадался.
Я тоже хотел умереть, но теперь передумал.
ЙЙ