Он так долго — всю дорогу — разговаривал с Раймоном воображаемым, что когда в темницу вошел с большим канделябром в руке Раймон настоящий, Бодуэн не сразу его узнал.
Его брат, оказывается, не изменился. Постарел — да, в волосах прибавилось ярко-белых прядок — тоже да. Но это было то же самое лицо, то же самое. И на сей раз Раймон по-настоящему смотрел на Бодуэна, никуда не денешься — видел его. Бодуэн испытал короткий приступ мстительной радости — он увидел, что Раймону больно на него смотреть, что Раймон измучен, что глаза и подглазные круги у него темны от внутренней огромной усталости. Остатки мстительности советовали Бодуэну запахнуть шерстяное одеяло, в которое он кутался, и отвернуться от брата к стене. Но остатки чего-то другого… не позволяли ему этого сделать. Он молча смотрел на Раймона, на графа Сен-Жерменского, или же Сен-Жильского, на герцога Нарбоннского и маркиза Прованского, на своего старшего брата, и глаза у обоих братьев были карие, одинаковые.
Раймон поставил на пол пятисвечник, бросил рядом запас свечей. Разговор предстоял, возможно, долгий. Быстро и яростно граф отослал свой многочисленный эскорт. Подошел куда ближе, чем позволяла безопасность: длина цепи позволяла Бодуэну до него дотянуться, если бы тот захотел. Но он не хотел. Он все так же смотрел старшему в глаза — и этот долгий-долгий темный взгляд абсолютного понимания стоил четырех лет пути. Стоил Монферрана, и Брюникеля, и Мюрета. И Ольмской позорной ночки без штанов.
Раймон заговорил не сразу. Вообще-то ему принесли деревянный стул — но он подтянул к себе одеяло и сел на него, по-сарацински скрестив ноги.
— И что я должен с тобой делать…? — спросил он, глотая слово «брат», глотая слова «Бодуэн предатель» — все слова, которыми он мог бы обратиться к этому человеку. Бодуэн ничего не ответил. Только улыбнулся — кривой улыбкой Раймона Пятого, наложенной на по-франкски неподвижное лицо.
— Как только я отсюда выйду, будет баронский суд, — продолжал Раймон, не отпуская его взгляда, и Бодуэн снова оказался на миг в тех временах, когда старший брат мог делать с ним все, что угодно. Взгляд глаза в глаза. Приказ. И Бодуэн ехал улаживать братские дела от одной усобицы в другую или охранять слабый замок Монферран, не давая себе времени зарастить раны, без надежды когда-нибудь получить отцовское наследство… Пришел конец наваждению, теперь мы квиты, подумал Бодуэн, отводя глаза. Это далось ему так легко, что он обрадовался невиданному ощущению свободы. Ради нее, опять же, стоило так долго идти.
— Мои люди хотят твоей смерти. Ты это, я думаю, знаешь.
Бодуэн кивнул, глядя на пламя свечи. Граф Раймон почувствовал на подступе те самые предательские слезы, что излились наружу на Сен-Жильском соборе. Он никогда не стыдился слез, считая, что негоже человеку прятать свои чувства, и был скор как на плач (не мешавший ему ни смотреть, ни говорить), так и на широкоротый заразительный смех. Но только не сейчас, Господи, только не сейчас — потому что разрыдаться от бессилия сию минуту даже опасней, чем на соборе. Как изрек тогда по Писанию со скрытым торжеством легат Тедиз: «Как бы воды ни выходили из берегов, они не дойдут до Бога». А дальше граф смотрел через призму яростных рыданий, до конца не веря, что это может быть, как кивают друг другу важные прелаты, подтверждая: «Слезы сии говорят против вас и доказывают вашу виновность»… «Плач его вызван не благочестием, а зловредным мятежным духом и досадой…»
Они выставили тогда столько требований, что на удовлетворение их не хватило бы всей Раймоновой страны. Он так им и сказал, разворачиваясь, страшный и яростный, с лицом, прочерченным светлыми водными потоками — грохотнув церковной дверью так, что гул отдался эхом от стен алтарного придела. Самое малое и бессильное, что Раймон мог тут поделать.
И теперь, глядя на Бодуэна, на закрытое и странно довольное лицо своего брата, Раймон снова вспомнил — «Как бы воды ни выходили из берегов, они не дойдут до Бога».
— Твоей смерти здесь хотят все. Что скажешь?
— Я знаю.
Раймон оглянулся на темничную дверь, почуяв за ней какой-то малый звучок. Резко распахнул ее — и в темницу едва ли не ввалился в нелепой позе согнувшийся вдвое молодой рыцарь, покрасневшим ухом вперед. Граф в сердцах схватил его за шиворот, разворачивая к себе — и узнал в лицо сына графа Фуа, Рамонетова ровесника. Позади неудачливого шпиона маячило еще несколько бледных лиц.
Граф отпустил юного Роже-Бернара, не в силах на него злиться. Рыжеватый крепкий юноша с чуть веснушчатым лицом, храбрым и открытым, в том возрасте, когда руки и ноги растут быстрее всего остального. В том числе и быстрее мозгов.
— Я только хотел… — заговорил было тот, уже начиная жестикулировать — но Раймон прервал его, решительно выталкивая за дверь.
— Пошли все прочь.
— Но мессен, вам нужна охрана… Вдруг он попытается… — заспорил молодой де Фуа под одобрительный гул остальной компании — но Раймон с лицом, по-настоящему искривленным от гнева, рявкнул так, как делал он крайне редко, тыча трясущейся рукой в сторону лестницы наверх.
— Сейчас же! Я буду говорить с… ним один на один!
— Да, мессен, — пробубнил юноша, все топчась на месте — но граф Раймон все стоял в дверях, ожидая, покуда непрошеные караульщики окончательно уберутся. После чего вернулся на прежнее место, где Бодуэн меланхолично потирал запястье, ломившее от тяжелого железа.
Раймон явился говорить с братом, когда пробило ноны. Проговорили же они всю ночь, и никто на всем свете не знал и никогда не узнал — о чем.
* * *
Наутро граф Раймон, пошатываясь, вышел по винтовой лестнице из подземелья. Баронский совет давно ожидал его в главной зале Монтобанского замка, более того — за графом уже трижды посылали. Первым делом Раймон Старый — сейчас он казался действительно старым — упал на резное кресло возле стола и потребовал теплого вина и чего-нибудь закусить. Бессонная ночь дурно сказывалась на нем, особенно после нескольких дней пути верхом. Прошли те времена, когда молодой сын тулузского графа мог пить и петь по трое суток подряд, выглядя при этом свежим и веселым, как бессмертный греческий бог. Разом несколько человек побежали распорядиться, и скоро сержант втащил горячее вино с травами прямо в котелке и какую-то остывшую птичку на блюде. Граф Раймон зачерпнул кубком, неосторожно макая в вино рукав, и залпом выпил. Потом поднял глаза, ничего не выражающие, как темные камни.
— Я думаю, вы тут все уже без меня решили. Что?
— Смерть, — отозвался Бернар де Портелес. Этот арагонец, бывший вместе с доном Пейре под Мюретом и не получивший там даже легчайшей раны, во главе шайки таких же отчаянных мстителей уже четыре года жил в Тулузе и дрался с Монфором яростно, как черт. Он и внешне походил на черта — черный и всклокоченный, со сверкающими щербатыми зубами, с черной щетиной по щекам и рукам. В Монтобан он приехал с Раймоном специально ради казни Бодуэна. В его сердце давно горела память о крови великолепного дона Пейре, и он надеялся, что Бодуэнова кровь хотя бы немного пригасит этот пожар. Хотя по-настоящему подошла бы только Монфорова.
— Смерть, — отозвался куда более спокойный граф де Фуа. — В любом случае, даже если покается. Мало того, что это будет справедливо и только справедливо — рыцари не поймут нас, Раймон, если ты решишь его помиловать. От нас отвернутся многие, чья помощь нам так нужна. Сам подумай, кто станет служить под его началом? А если этой честолюбивой сволочи не дадут управлять, он переметнется обратно, как только сможет.
Раймон скривился, как от боли. И выпил еще вина.
Он скользил взглядом по лицам своих рыцарей и видел в них приговор брату — такой же явственный, как тот, что Бодуэн вынес себе сам. Арман де Монланар, присягнувший Бодуэну, чтобы его предать — герой дня, наряду с Ратье де Кастельно. Граф Фуа с сыном. Несколько арагонцев. Злобный молодняк, который не прощает никого и никогда; файдиты, файдиты, файдиты… Прежде — содержатели куртуазнейших дворов Европы, а ныне — грязноватые партизаны, лишенные почти всего — и земель, и чести, нашедшие малую отдушину в том, чтобы хоть кого-нибудь в отместку порвать на куски… «О Бог мой, как низко мы пали», как пел трубадур Аудьярт — как его на деле, Раймон де Мираваль?