Литмир - Электронная Библиотека

Потому что никогда мир еще не видел такого сокрушительного поражения.

Вот еще от чего мысли мешаются: стоит подумать, что эти неторопливые фигуры, склоняющиеся там, за большой водой, на фоне заката, над телами, в этот самый миг дорезают кого-то из живых. Сдирают рыцарские шлемы и перерезают глотки беспомощным людям, которые все превращались в моем разуме в Аймериков — и сотни Аймериков хрипели, захлебываясь кровью, хотя еще миг назад их можно было бы спасти.

Каждый вез, конечно же, своих покойников; немногих заворачивали по пути в куски полотна (у кого остались палатки, или плащи, те пускали их на саваны.) Увозили не только тех, кто хорошо сохранился — всякий, кто смог сохранить хотя бы часть своего ближнего, тащил с собою отрубленные члены в надежде хоть их похоронить. У некоторых мертвецов не доставало голов. Встречались среди груза, напротив же, отдельные головы — с вытаращенными глазами, почти неузнаваемые, с одинаковыми раскрытыми ртами — кричали боевой клич? Просто орали от ужаса? Кто нас в бою разберет…

Аймерик, слава Господу, остался целехонек. Можно сказать, мне повезло. Многие так и говорили — даже бородатый горожанин, в чью телегу — одну из немногих оставшихся на том берегу, я положил Аймерика. Хозяин телеги, тулузский ткач, вез домой хоронить двоих сыновей — от старшего успел подобрать только голову, а у младшего голова, наоборот, затерялась, искать было некогда, так что из двоих братьев мог получиться теперь один полноценный человек. Чтоб сберечь место на телеге — трупов было много, а возов мало — ткач уложил сыночков именно так, голову к шее, однако выбрав для того место получше, на самом верху, чтобы мертвая плоть не попортилась под другими трупами по дороге. И в собственный плащ завернул — от мух. Все это он проделывал по дороге, беспрестанно плача в голос — ужасно громко, по-женски, и ничуть того не стесняясь. Да что там, все плакали не переставая. Плакал я, пеленая своего Аймерика в его собственный плащ, и в голове независимо от того, как бы сами по себе, роились придумки — отрезать у мертвого прядь черных волос на память, напротив же, вплести ему в волосы свою прядку, слизать в знак нескончаемого братства холодную уже, свернувшуюся кляксу крови на его животе… Мой ami charnel, он стал такой маленький, будто меньше меня, хотя и тяжелый, как камень; неловкий, он не желал покорно разгибать члены, и когда я расправлял его согнутую правую руку, вцепившуюся пальцами в собственную рану, та издала в локте чудовищный хруст, от которого меня заново продрало по всему телу плотское горе. Приговаривая себе под нос, беспрестанно бормоча, я запеленал наконец своего несгибаемого младенца, уложил его в колыбель. Каждый старался с диковатой заботливостью выбрать своему мертвецу местечко поудобнее, чтобы голова выше туловища лежала, чтобы о борта не бился, чтобы, не дай Бог, не вывалился… Я отдал коня впрячь в телегу, за это мне позволили положить к другим своего покойника. Работали тупо и сосредоточенно, почти не разговаривая друг с другом. Но зато непрестанно разговаривая с трупами, увещевая, прося потерпеть чуточку, сетуя…

Быстро темнело. Все плакали, не переставая. Слышался женский плач — оказывается, с нашим войском в лагерь дона Пейре прибыли еще и женщины, не только те, кто мог держать оружие. Прачки, поварихи, жены и любовницы, даже шлюхи, рассчитывавшие на долгую осаду — вопили, пока голоса у них не делались низкими, почти мужскими. Но так как идти нужно было быстро и не останавливаясь, силы у женщин кончались. Мест на телегах, среди мертвых и раненых, для них не нашлось — и вопить немного перестали — просто плакали, непонятно, откуда в теле столько слез, откуда в голове столько горя. Я мог заплакать в любой миг, как только понимал в очередной раз, снова осознавая течение жизни, где я и что происходит. Так не плакали ни после одной известной мне битвы — потому что раньше были просто потери, чье-то отдельное горе, а теперь стала одна огромнейшая потеря, общая, надежда наша, спасение наше. Да, такого поражения на свете воистину не бывало. «Там, у Гаронны, в лугах ее где-то», ах, ласточка, ласточка, расскажи на Америге за меня, где ее сын…

Мы с бородатым ткачом по очереди правили телегой — я так и не узнал, как его звать по имени (да кого это теперь волнует?) Раньше, по дороге на битву — с тех пор прошло, казалось, лет пятьдесят, и все мы бесконечно постарели — мы, юноши, стремились то и дело вырваться вперед, оказаться поближе к нашему графу. Как ни странно, так оно осталось и сейчас — потому что граф тоже плакал, при всех нас, открыто, крупными слезами, блестящими полосами беспрерывно текущими по щекам и почти не меняющими лица. Какое-то время он ехал вместе с нами, его видели впереди колонны — он ехал прямо, выделяясь несгибаемой спиной на фоне догоравшего заката. Один раз я оказался к нему совсем близко — он взглянул сверху вниз почти невидящими глазами. К нему обратился какой-то всадник с полосатыми наплечниками Фуа — но граф Раймон вместо ответа, не следует ли ему и сеньору Фуа, а также их личной свите, сменить коней и поспешить в город в обгон остальной армии, согнулся в поясе, опуская голову, ставшую вдруг непосильно тяжелой, и заплакал лающими, сухими звуками, как плачут только глубокие старики. Бог ты мой, ведь графу нашему пятьдесят шесть лет. Если и мы, молодые, ломаемся, как сухой тростник — непосильна эта ноша для него, моего отца, нашего общего отца, того, кто всю убитую Тулузу тащит домой, хоронить, на своих немолодых плечах… И глаза мои, и так плакавшие от непрестанного горя и жалости, испустили наружу слезы отчаянной любви. Обычно простым людям и низшим воинским чинам — сержантам, оруженосцам — свойственно винить командующих во всех бедах поражения. У нас же получалось напротив — каждый сдерживался, чтобы не уцепиться за графское стремя, поливая его сапоги слезами раскаяния: простите, мессен, мы не выиграли для Вас эту битву!

А вот каталонские рыцари были воистину страшны. К бою они, помнится, двигались отдельным воинством, стройными рядами, почти не мешавшимися с нашими — даже с людьми Фуа — блистательная колонна, похожая на копье со сверкающим наконечником: огромным человеком в золотых доспехах. Теперь их было видно по одиночке, или по двое, они появлялись то там, то сям среди наших рядов — страшные смуглые всадники на высоких конях, с замершими оскаленными лицами. На них было жутко даже смотреть. Не то они были пьяны — войной и горем, не то приготовленные для долгих штурмов и схваток силы не успели выйти из них до окончания битвы, слишком скорой и позорной. Они были безумны от стыда — никогда еще им, героям Реконкисты, не приходилось так постыдно спасаться бегством. Это все тело, оно бежит само собой, не спрашиваясь у разума, движимое звериным плотским страхом. Горожан, непривычных к войне, кроме горя вымотал ратный труд, многие были ранены — а каталонцы, кроме королевской maynade — личной свиты — почти все остались целы, и безвыходная ярость величайшего поражения душила изнутри их здоровые, сильные, бесполезные тела. Среди maynade, говорили, погиб и тот храбрец Мигель де Луэсия, что посмел смеяться над нашим графом, обвиняя его в трусости. Мигель де Луэсия, который под Лас-Навас-де-Толоса со своим отрядом нанес решающий удар, вояка, чью доблесть воспел сам Пейре Видаль… Мигель, подаривший королю свою крестоносную славу, рядом с ним же пал от рук крестоносцев.

Да что там maynade. Арагонцы потеряли зараз двух королей. Дона Пейре им не отдали — по войску ходили слухи, что Монфор нашел тело государя первым. Одни говорили — волк Монфор надругался над трупом, другие же, более знающие — эн Симон с почтением преклонился перед королем, забрал тело в город для отпевания, после чего препоручил тамошним госпитальерам для преправления царственного покойника в Арагон. Его там похоронят как положено, в родовом склепе, в сикстенском монастыре, так что каталонским рыцарям не о чем расстраиваться — все будет по чину, все будет как должно, король воссоединится на небесах с королевой Марией, святой женщиной, и уж кому-кому, а арагонцам негодовать тут не от чем. Но они все равно негодовали — так негодовали, что и представить жутко, и в окситанском войске показывали — только издалека, из опаски — некоего рыцаря, которого называли рыцарем Гомесом, тем самым, что был в доспехах короля. Да, король ведь поменялся с рыцарем доспехом перед битвой, короли в сражениях всегда так делают, чтобы отвести от себя основной удар и искать удачи в рыцарских поединках. И если бы король пожертвовал его жизнью, не раскрылся бы врагам, когда на Гомеса в короне поверх шлема и алом плаще набросились лучшие Монфоровы бароны — может быть, тогда дон Пейре сам бы смог уберечься… Если и есть кому горевать, так это рыцарю Гомесу, злосчастному.

65
{"b":"315773","o":1}