На Америга принюхалась — и ухватила дочку за воротник.
— Ну-ка, признавайся, негодная, чем от тебя пахнет! Ты на себя жасминную эссенцию лила? Верно же?
— Ну и что, ну и лила!
— Выпороть тебя надобно, — негодующая на Америга завертелась в поиске орудия, чем бы приласкать виноватую. Тут уж мэтр Бернар вступился, отводя карающую руку жены:
— Не надобно, пусть ее… Прости ее ради праздника. И верно же, сегодня все девицы разукрасились как могли.
— Я, между прочим, в Нарбоннский замок в ночь собираюсь! — заявила обиженная Айма, отворачивая от матери пылающее лицо. — Риксанда вот пойдет. И Фабрисса собиралась, а она тоже консульская дочь! Она сказала, ее отец сам просил: пойди, мол, уважь дона Пейре, избавителя нашего: развесели его этой ночью, пусть ни в чем нужды не знает. Для тебя это не позор будет, а только одна честь!
— Что-о? Что ты такое говоришь?
Началась новая перепалка, в процессе которой служанка наша Гильеметта спокойно накрывала на стол. Айма и ее матушка кричали друг на друга почем свет стоит. Оказывается, наша красотка по примеру других девушек собралась не много, не мало — подарить дону Пейре свою невинность в награду за спасение. Они с графом Раймоном сейчас находились в Нарбоннском замке, и многие пылкие девицы, кто сам, кто по указке родителей (дело неслыханное!) туда направились скрашивать досуг нашего благочестивого, но — по слухам — весьма женолюбивого короля… Не могу сказать, чтобы мою северянскую душу радовал подобный подход; но даже Аймерик молчал — а уж он всегда горою вставал за честь сестрицы! — и я не считал себя вправе вмешиваться.
— Она взаправду, что ли? — спросил я Аймерика шепотом. Тот пожал плечами:
— А хоть бы и да. Будь я девицей, я бы тоже ради дона Пейре чести не пожалел… Да ты бы его видел — он такой красавец, храбрец такой, и к тому же почти вдовец: жена-то его, говорят, больна, в Риме живет и помирать собирается. Я думаю, это самой Аймы дело. Зря матушка вмешивается.
На Америга явно считала иначе. В ход шли разные аргументы: от «нужна ты королю, дуреха такая, сама себя решила потаскухой сделать — а король на тебя бы и смотреть не стал!» до «ладно, смотри, совершишь смертный грех, осквернишь свою плоть — погонят тебя из женского дома…»
На что дочь запальчиво отвечала, что она лицом и телом не хуже других, а вот Риксанды эн-Фелиповой и точно красивей, ростом выше и волосами гуще. Кроме того, в грехе можно всегда исповедаться, а потом принять Утешение — и все грехи навеки смоются, главное только после обряда не оскверниться. Потом, не такой уж это и грех — главное детей не зачинать, отец Гильяберт и другие отцы всегда так учат; и в таком вот смысле вы, матушка, родивши столько детей, куда как больше меня грешница!
— Ах ты, дрянь такая! Свинья ты, собака приблудная! Вот, значит, какова твоя благодарность, что я тебя собственной грудью вскормила, что я за двадцать лет честного брака ни разу об измене и не помыслила…
Разговор мог перерасти уже в настоящую ссору, если бы мэтр Бернар не прекратил женские вопли простым своим властным вставанием.
— Замолчи, жена. И ты, дочь, придержи язык, не обижай родительницу. Родителей чтить надобно, так Писание учит, поэтому сядь и молчи, пока я тебя из-за стола не погнал.
Айма отцовского гнева боялась много больше, чем материнского. Села на лавку, строптиво сверкая глазами. Пахло от нее в самом деле изумительно — той самой цветочной эссенцией; мне ужасно неловко было, хотя я эту же самую девушку видел при купании и вовсе без одежды, и целовался с ней при встрече, как с родной сестрой.
— Вот что, — сказал суровый консул с закрывающимися от усталости глазами. — Никуда ты сейчас не пойдешь на ночь глядя, разве что спать в собственную постель. Иначе попадешься на улице какому-нибудь подгулявшему отребью, и никакого дона Пейре тебе не понадобится. Садись и ты, жена, завтра мы разберемся, что с дочерью делать. А теперь налейте все себе вина, кто еще не налил; мы будем пить за доброго короля Арагонского, героя, который славно рубил мавров, а теперь защитит нас от франков! Мы, городской совет, сегодня, да будет всем известно, от имени Тулузы принесли королю фуа и оммаж, отдавая себя под его защиту по вассальному праву. Также присягнули дону Пейре граф наш Раймон с сыном, передали королю все домены свои и Тулузу с Монтобаном, и все права — нынешние и будущие. И с ним то же сделали сеньоры Фуа, Комменжа, и граф Беарна. Все наличествующие консулы и замка, и города поклялись на Святом Евангелии. Радуйтесь. Есть у нас теперь защитник перед Богом и людьми.
Глядя друг на друга серьезными, сияющими глазами, все выпили. Ни одна любящая семья не отмечала так крестины долгожданного наследника, как мы — это зимнее, холодное и огненное рождение новой надежды. Выпил и бедняга Раймон Мираваль, с трудом спустившийся с холодного верхнего этажа погреться у огня. И ради такого хорошего дня его даже не стошнило от новой выпивки. В эту ночь я первый раз в жизни видел мэтра Бернара пьяным.
На следующий день на Америга пошла на хитрость — она с самым рассветом сбегала в катарский монастырь, где учились девочки, и привела с собой главную старуху еретичку, худую как палка матрону по имени «На Рейна». На Рейна явилась в сопровождении послушницы, девочки с вечно опущенным лицом, чьи тоненькие ручки болтались, как палочки, в широких рукавах балахона. Обе в черном, как две вороны — большая и маленькая — они чинно уселись на уголок скамьи: подпоясанные вервием, так укутанные, что из-под капюшонов торчали только кончики носов. Вообще-то, шепнул мне Аймерик, катарские монахини редко покидали свою обитель — если речь шла не об отшельницах: таковые жили в лесах по двое и ни с кем, кроме женщин, старались не встречаться. Прибывших еретичек Аймерик, спавший вместе со мной на теплой кухне вместо ледяного солье, приветствовал с не меньшей торжественностью, чем мужское катарское священство: снова те же глупые тройные поклоны до самой земли, снова «Благословите, Добрая женщина». Старуха благословила, благосклонно простерев тончайшую кисть — два пальца согнуты, два — сложены вместе, большой отставлен: обычный еретический жест. На меня старуха посверкала глазами без особой приязни. Впрочем, когда на кухню прибежала поднятая с постели Айма, на Рейна чуть сдвинула свой капюшон, и я поразился ее ярким, сияющим темным глазам и белозубой улыбке — так не подходившей старому, худому лицу. Потом нас, мужчин, выгнали с кухни — «Совершенная» при нас не собиралась разговаривать с любимой воспитанницей; уходя на двор, я дивился, как во всякий раз после встречи с еретиками: и к чему они еретики? Вот из этой бабки такая монахиня бы вышла… Если только представить ее в пристойном бенедиктинском хабите, почти таком же черном, лишь с белым покровом на голове — и благословляющей на латыни, а не по-народному…
Уж не знаю, о чем там толковала старая «патаринка» — так их тоже называют, от ломбардского слова «нищие», они же нищими Христовыми себя именуют. Но когда Айма вышла ее провожать, заботливо ведя наставницу под руку, свободную от хватки послушницы, лицо нашей девицы было красное, заплаканное и покаянное. И попыток вновь отправиться дарить свою любовь дону Пейре в Нарбоннском замке Айма больше не повторяла. Хотя король Арагонский прожил у нас в Тулузе до самого февраля, то есть два месяца.
Два месяца жил в Тулузе долгожданный защитник. Мэтр Бернар, хотя и любил короля Пейре, хмурился и вздыхал, что муниципалитету это дорого обходится: содержать привыкшего к роскоши и радости сеньора и его свиту. Почти каждый вечер граф Раймон закатывал дону Пейре пиры в честь нового союза Арагона и Тулузы, а для обнищавшего за время войны города так много праздновать было тяжко. Хотя достоинство его пребывания было тоже значимое: на город, где гостил любимый Папой монарх, Монфор ни разу за два месяца не осмелился сделать ни единой вылазки! Я сам два раза видел дона Пейре — однажды на Богоявление, когда после мессы в Сен-Сернене король рука об руку с графом и с веселым кортежем проезжал через весь город, кружным путем до Нарбоннского замка, по пути щедро разбрасывая милостыню и без устали махая восторженным почитателям огромной рукою в расшитой перчатке. Меня весьма поразила величина дона Пейре — именно величина, составлявшая часть его величия: огромного он показался мне роста, сущий великан, граф Раймон по сравнению с ним казался просто невеличкой. Дон Пейре, с непокрытой головой, с черной шевелюрой, на которую падали снежные хлопья, со смеющимся гладко выбритым, белозубым лицом, с черными же роскошными усами, был такой на вид надежный, большой и сильный, что сразу ясно делалось — за этой спиной в самом деле может Тулуза спрятаться. Шапку свою — роскошную, с меховым околышем и вышивкой из самоцветов — дон Пейре в тот же день подал какому-то удачливому нищему у самых ворот замка, нищему, на которого уже не хватило серебра. Так рассказывал умиленный Аймерик: будто граф Раймон засмеялся и сказал — любезный брат, что же вы теперь, сами остались без покрова на голову? Лучше остаться без шапки, чем отказать в просьбе тулузцу, смеясь белыми зубами, ответствовал дон Пейре; «Вы и верно как святой Мартин», восхитился граф Раймон и тут же отдал ему собственную шапку, беличью, очень хорошую, под плащ шитую. Широкая душа дон Пейре, щедро расточает милости… Айма, похоже, попросту влюбилась в короля: она беспрестанно рассказывала о нем, по вечерам жадно слушала о его подвигах в битвах с сарацинами, как сам король Пейре прорубился под лас-Навас-де-Толосой к Мирмамолину, чернолицему эмиру великанского роста, и одним ударом разрубил сарацину шлем до самой кости! Впрочем, многие были влюблены в короля. Кто не в него — тот в сестру его, донну Альенор, жену нашего графа; красавица графиня, потрясающе молодая на вид, в яркой одежде, повсюду разъезжала со своим роскошным братом, то вдвоем, то в сопровождении мужа, и раздавала неслыханную милостыню бедным женщинам в приютах Сен-Жак и у госпитальеров, заказывала роскошные мессы. В нее самым невероятным образом был влюблен вечно в кого-нибудь влюбленный Раймон де Мираваль, притом не перестававший любить и ненаглядного своего «Аудьярду» — что вовсе не мешало воздыхательной страсти по его жене. Во время пребывания короля в городе одно было хорошо — кроме втихаря явившейся на рассвете на Рейны, к нас ни разу не захаживали «совершенные» еретики, да и своих месс, похоже, катары временно не служили. Ага, попрятались, втайне ликовал я: даже Айма не посещала своих катарских занятий, только вздыхала по вечерам: «Ах, всем хорош король дон Пейре, лучший из государей христианских, жаль только, что он — католический фанатик!» Город подыгрывал королю чем мог — очень католична казалась рождественская Тулуза, если и слышал родитель из уст играющего отпрыска альбигойскую песенку — бывал пребольно отодран таковой отпрыск за уши: надо думать, что и когда распевать! Дети пели рождественские гимны. В Сен-Сернене, куда через графские врата проходил вместе с Раймонами роскошный дон Пейре, было не протолкнуться; в церкви этой, такой холодной из-за своего высокого каменного свода, бывало почти что жарко от людского дыхания. С графом Раймоном повсюду ездил отец Ариберт, его капеллан, до того пребывавший в забвении; он неожиданно возвысился до очень ценного, постоянного члена Раймоновой свиты и из тихого старичка непонятного возраста превратился в представительного патера средних лет, с плавными жестами и приятным голосом.