Раймон медленно перевел на Элиаса темный подозрительный взгляд. Лицо его будто бы слегка разгладилось — или показалось?.. Гийом, торчавший в дверях, как пугало, тем временем, воспользовавшись передышкой, начал потихоньку пробираться к выходу.
— Мессен, если позволите, я… пойду, переоденусь…
…И тут напряженную тишину прорвал наконец смех. Он был серебряный и в то же время водяной, как ручеек по камням, и исходил он из уст Серемонды, баронесы де Кастель-Руссильон, которая сидела прямо, торжествующе, положив перед собою прекрасные свои руки, сидела, смеясь, смеясь и смеясь…
— Эти поэты, — проговорила она звонко, по-девчоночьи счастливо, пока барон, муж ее, поворачивался к ней, — ах, эти поэты такие рассеянные!.. Просто сил никаких нет! Вот и все они так, и Пейре… ах, Пейре Видаль такое творит при Тулузском дворе!.. Ах, трубадуры, слуги музыки, народ не от мира сего, ха-ха-ха…
Приняв, очевидно, какое-то решение, Раймон опустился вновь на свое сиденье, повел глазами в сторону пажа.
— Труби воду, мальчик… А вы, Гийом, и в самом деле ступайте, переоденьтесь. Незачем смешить народ, вы рыцарь, а не какой-нибудь шут.
— Ступайте, да, Гийом, — благосклонно вмешалась и Серемонда, впервые в жизни почему-то не боясь перебивать своего грозного супруга. Она была баронесса, владелица замка, богатая и счастливая, гордая дама, любимая красавица, за которую рыцарю не страшно умереть. Она была свободна. То ли любовь дарует свободу, то ли понимание, сколь ты богат среди бедных, пусть даже они об этом и не ведают… Впервые в жизни она стала свободна, и смех ее — она понимала это сама — был смехом счастья.
(…Раймон! Ну до чего же
Я духом стал богат,
Вкусив любви услад!..)
Но в зале находился еще один человек, который это понимал. Слуга, слегка согнувшись в поклоне, давно уже стоял за ее спиной с отчаянной улыбкой; наконец он с горя тихо кашлянул, и Агнесса прикусила губу, опуская пальцы в глиняную чашу, где поверх воды плавали розовые лепестки.
…Агнесса уехала наконец, проиграв свой спор, и хуже того — понимая, что Гийом ей, кажется, все-таки на самом деле зачем-то нужен. Слова «влюбиться» она себе еще не произнесла — для нее это было бы поражением; однако воспоминание, как этот парень стоял в дурацком своем одеянье под перекрещивающимися взглядами, вызывало у нее в голове не слово «позор», а почему-то скорее уж «доблесть». Опускание Гийома в Агнессиных глазах, задуманное ею в отмщение не поддающемуся на чары дуралею, обернулось почему-то против нее самой. Хм! Вот назидание всем благородным юношам и девицам: не расставляйте ловушек, можете в них попасться и сами… Агнесса была как охотница, ненароком свалившаяся в волчью яму; а теперь и звать на помощь как-то неловко, и сидеть в яме до смерти не хочется…
А в замке Кастель тоже наступили тяжелые времена. Сентябрь выдался жаркий, как ему и подобает в предгорьях южных Пиренеев, однако в замке что-то казалось холодновато. А все потому, что эн Раймон начал подозревать.
…Барон Кастель вовсе не был дураком. Общий, так сказать, удельный вес его мозга, пожалуй, изрядно превышал Гийомовский; являлся барон и хорошим стратегом, и недурным политиком, и хитрым его тоже можно было назвать — в отличие от того же рыцаря из Кабестани, он умел притворяться. И это просто пришло ему наказание судьбы, что его сумел одурачить такой простак, как Гийом. Должно быть, Гийомова простота и помогла ему Раймона одурачить: тот и помыслить не мог, что человек с лицом, на котором любая его мысль просто-таки написана четкими буквами, может от него что-то скрывать. Серемонду же он просто не считал за человека, и зная ее страх перед ним, всегда считал, что уж жена-то ему во всем покорна, а иначе и быть не может… Гийома же барон не держал… не то что за человека — но за равного: этого светловолосого мальца он знал еще ребенком, и для него за последние пять лет в отношениях мало что изменилось. То, что этот Гийом, приятный мальчик и преданный оруженосец, вырос из подростка в юношу, его скорее забавляло, чем настораживало; как ни смешно, если бы не Серемонда, так переместившая у Гийома в голове точку восприятия самого себя, двоих мужчин и по сей день связывали бы очень взаимные, очень теплые чувства — примерно как отца и сына. Ревновать барон де Кастель мог только к равному; покажись на горизонте еще один Раймон — вот тому бы не избежать подозрительных взглядов!.. А Гийом… тут влияло все — и его возраст, и то, что он всегда был подопечным и облагодетельствованным, и даже то, что у Гийома такие смешные светлые волосы… Даже и сейчас, когда воздух слегка сгустился и потемнел в глазах у старого барона (пятьдесят три года — не шутка, в любом случае слишком поздно, чтобы пытаться изменить свой давно закостеневший характер!), даже и сейчас он не ревновал к Гийому, а скорее дивился, не понимал и приглядывался — неужели так может быть?..
Нет, он вовсе не ненавидел его. Если бы он и хотел кого-то наказать — так это Серемонду.
Так хорошие, но уже вконец запутавшиеся в себе и друг в друге люди ходили в темноте по запертой клетке и искали выхода, но не могли додуматься до единственной вещи, уместной в данном случае — позвать Того, Кто мог бы зажечь им свет.
…После дурацкой истории с платьем Элиас здорово наорал на своего дорогого Лучше-Всех. И тот, вопреки обыкновению, даже не отбрехивался — слушал и покаянно кивал, готовый принять все до одного советы. Он ловил на себе взгляды барона Раймона — в тот день и в несколько последующих дней, — и чуял недоброе. Что у того что-то вызревает в голове, некий плод, а когда он вызреет — ой-ой-ой, тогда уж держись!.. И никакая готовность пострадать за любовь не поможет… По правде говоря, такая готовность есть только у тех, кто не очень хорошо себе представляет страдание. А Гийом с его живым воображением страдание себе как-то раз представил — и зрелище получилось весьма неприятное.
Одно останавливало его от немедленного следования Элиасову совету — бежать на время из замка, из Русильона вообще — куда угодно, к арагонскому королю, который сам любит дам и в gai sаber весьма одарен, и бедняге-трубадуру всегда даст приют… Или куда угодно, в Тулузу, под защиту другого могущественного государя — графа Тулузского, которого тоже зовут Раймон, и который, между прочим, как поют трубадуры, по власти равен императору… Да на худой конец хоть к графу Руссильонскому, кажется, тоже, как водится на юге, Раймону — спрятаться среди всех этих Раймонов, затаиться, залечь на дно и переждать, переждать, переждать… Останавливало одно — Серемонда.
Улучив-таки минутку с нею поговорить, Гийом предложил ей удрать. Она, конечно, отказалась. Бежать? Куда? А главное, откуда — из собственного замка, от власти и богатства, дарованных положением — опозоренным, изгнанным, нищим (да, Гийомчик, у тебя же ни гроша за душой, кроме того, что платит тебе за службу твой сеньор…) Может, даже стать парой жонглеров и бродить по дорогам, зарабатывая на хлеб песенками и шутками, ночуя на постоялых дворах рядом с вшивыми, похотливыми вилланами, или униженно просить ночлега в жалких замках вроде Агнессиного Льета — за пару песенок да историю о скитаниях бедного рыцаря и его госпожи?.. Нет, такая жизнь не для Серемонды, блистательной госпожи де Кастель. Тем более сейчас, когда она только-только почувствовала себя счастливой и богатой — здесь, на своей земле, в своих владениях…
А вся причина в том, повторю я с глубокой печалью, что эн Раймон очень хорошо умел притворяться. И еще одно — он был не быстрый, вроде Гийома, а медленный человек. И как раз тогда, когда вассал бы отгорел и перестал думать над происходящим, сеньор дошел от стадии размышления до стадии действий. Да, через три недели, в середине жаркого сентября, как раз в тот день, как Гийом уже перестал опасаться.
…- Гийом, дурачина, тебе говорю — уезжай!.. Каждый день на счету…