— Почему? — дернулся Анри, заглядывая ему в лицо. Тот только усмехнулся:
— А, пустое… Само сказалось, не обращай внимания. Я же остаюсь.
— Ну, это главное. Ты пошел бы тогда, сказал Мари, что все в порядке, — Анри отстранился, радостно хлопая друга по плечу. — А то наша Оргелуза переживает…
Кретьен ответил ему легким тычком в ребра:
— Может, лучше ты сходишь?.. Ты ее муж все-таки! Может, она спит уже давно…
Почему-то, безо всякой видимой причины, ему очень не хотелось сейчас идти к Мари. Будто бы ангел-хранитель хватал его за плечи, отчаянно мотая головой: нет, нет, не ходи!..
— Да не спит она… Я точно знаю. Иди, иди, она из-за тебя расстраивается, ты и утешай.
— Ну, хорошо. На минутку загляну.
Ангел-хранитель за его спиной беззвучно заломил руки, но он был невидим, а Кретьен — нечувствителен сейчас к колебаниям воздуха. Он улыбнулся другу — впервые нормальной, не замороженной улыбкой — и взял со стола подсвечник.
5
…Когда он пришел к Мари, масло в лампе уже наполовину прогорело. Фитилек дергался и слегка чадил, плясал маленький язычок пламени. Мари лежала на кровати лицом вниз, и не ответила, когда в дверь постучали. Тогда Кретьен, поразмыслив не более мига, потянул дверь на себя — тяжеленную, дубовую, с досками внахлест (мой дом — моя крепость… а моя спальня — мой последний крепостной оплот…) и вошел.
Сначала ему показалось, что госпожа плачет. Но когда Кретьен окликнул ее по имени, она резко воспрянула и села в постели, и он увидел глаза Мари — совершенно сухие, возбужденно-яркие.
— Это ты… Ты не уезжаешь? Скажи, что ты не уезжаешь!
— Конечно, нет, госпожа моя, — улыбнулся он, присаживаясь на край постели. Толстоногий табурет, опрокинутый им, когда ворвался Анри, был теперь поднят служанкой Анет и отставлен к стене — слишком далеко, и придвигать его не хотелось. Светильник на сундуке тихо потрескивал, двоился в зеркале — дорогая игрушка, подарок мужа на прошлое Рождество…
— Хорошо… — Мари взяла его руку, прижалась к ней щекою и прикрыла глаза. Кретьен смотрел на нее, на тонкую линию ее скул, чуть золотящихся от неверного света, на волосы цвета каштанового плода, струящиеся с подушки, как складки шелка, почти до самого пола. На стенах в лиможских дорогих коврах плясали тени — ее профиль, ее хрупкое плечо.
— Ты помирился с Анри? — спросила она, не раскрывая глаз. Он кивнул, потом спохватился, что отвечать надо вслух, и сказал «Да».
Они еще помолчали. В душу Кретьена снизошло теплое спокойствие, и кажется, более в жизни он ни в чем не нуждался. Разве что в… дальнее видение, тревожный перистый свет над лесом… что это было?.. Впрочем, неважно. Это было очень давно, и, кажется, даже не с ним.
— Ты не мог бы… — одними губами попросила Мари, и он без слов понял, о чем она. Повернул ладонь, нагибаясь чуть ниже, чтобы ей стало удобнее лежать. Теперь левая кисть Кретьена покоилась между подушкой и шелковистой щекой его госпожи, и ощущение ее кожи наполняло его каким-то смутным теплым восхищением, через ладонь проникая до самого сердца.
— Так?..
— Да… — и еще что-то неразличимо-тихое, шепотом.
— Что ты говоришь?..
— Ты всегда знаешь, что мне нужно… Как для меня хорошо, — повторила она чуть громче, открывая глаза. Золотые свои глаза, внутри которых словно бы горели два луча. Сквозь тень ресниц она устремила золотой взгляд в глаза друга, и щеки ее чуть тронула рассветная краска. Будто яркая юная кровь встрепенулась в ней.
— Кретьен…
— Что… Мари?..
Все казалось слегка нереальным, очень стихотворным, романным, и странное чувство — сквозняк из другого мира — коснулось его спины. Как легкая дрожь. Не говори громко, а то спугнешь. Задержи дыхание и слушай кожей…
— Я хотела сказать тебе… О нас с тобой.
— Скажи.
— Хорошо, что ты помирился с Анри… И что случилось все, что случилось. Это было зло, но оно… приводит к добру.
— О чем ты… Мари?.. — холод стал сильнее, и сердце поэта болезненно сжалось.
— Анри, сам не желая того… открыл нам путь. Теперь все может быть так… как мы хотим.
— О чем ты? — повторил он уже громче, начиная понимать — против собственной воли. Но она сказала-таки, и светлый румянец проступил еще сильнее, а лицо на короткий миг стало трагическим и детским. Как у девочки, которая в мистерии играет деву Марию. И — отчаянно смущенным, как… тогда. Тогда, в Пуатье.
— Я имею в виду… что теперь мы могли бы… быть вместе. Анри более не станет нас подозревать… никогда.
Словно темный шар взорвался в глазах у Кретьена. На миг он задохнулся и не смог говорить; потом мгла рассеялась, и он увидел обостренно-плотные, четкие очертания мира вокруг — каждую ворсинку ковра над кроватью, темные складки простыни, отчаянно-прекрасные глаза Мари, приподнявшейся в постели.
— Ведь ты… этого тоже хотел, я знаю. Ты же сказал мне тогда, что…
Он вскочил бы, если б мог. Но левая ладонь его сейчас была прижата к подушке локтем Мари, на который та оперлась, поднимаясь. Странный, тонкий жар, вытекая из сердца, охватил все его тело, и время расслоилось и стало как тягучая вода той реки (и замок, замок, там стоял замок на холме), в которую он когда-то входил во сне.
…Первый Кретьен свободной рукой загасил чадящий фитилек светильника, и пламя на миг просияло сквозь живую плоть алым огнем. И — упал в объятия своей возлюбленной, единственной женщины, которую он в жизни желал, в аромат ее кожи и теплых волос, чувствуя, как расползается под жаждущими пальцами тонкое полотно ее покровов…
Второй Кретьен поднялся легче тени, задвинул тяжелый засов на двери. Тот со скрежетом лег в паз, и двоих отрезало от мира, который теперь перестал быть им нужен. Потом, закусив губу от нежности, нестерпимой, как боль, он направился к ней, — глаза в глаза, я растворяюсь в твоем взгляде, я — это ты — по пути распуская завязки на вороте рубашки…
Третий Кретьен — тот, который был настоящим — сглотнул с трудом, будто в горле стоял горький комок — и сказал тихо, но раздельно, так, что она услышала:
— Госпожа моя, будь я проклят, если это сделаю.
…И дернулась Мари, и вспыхнула от боли. Он почувствовал эту боль — ту же, что от пощечины — так остро, что стиснул зубы. Он знал, что будет именно так, но, покуда оставался собой, иначе сделать не мог. «Молись, дурак», — внятно сказал ему на ухо ангел-хранитель, уже изрядно покусавший губы за эту ночь — но Кретьен не внял. Кажется, он забыл сейчас все молитвы.
Оскорбленная женщина не знает милосердия. Она помнит о нем, но отстраненно, она вспомнит о нем, когда пройдет острая боль; Мари резко села в кровати, вскинула прекрасную голову движением королевы. Глаза ее стали совсем светлыми, почти прозрачными, как лед.
— Мессир. Извольте тотчас же… убираться вон.
Голос ее резанул, как острая льдинка, звонкий и… королевский. Это была не просьба — нет, приказ. И вассал, сидевший у ее изголовья, встал, не смея ослушаться — бледный, с красными пятнами на скулах, и коротко поклонился — будто дернулся.
— Да, моя госпожа.
Он пошел прочь, спиною чувствуя ненавидящий холод ее взгляда и более всего желая обернуться, броситься к ней, сжать униженную девочку в руках — и держать, пока лед не растает… Но он не сделал этого, он снова не сделал этого, потому что слишком сильно презирал себя и не доверял своему сильному, до отвращения живому, целомудренному телу. Он только от самой двери оглянулся, набирая в себя ее образ — наполняя свои глаза всем тем, что было для него — Мари. Поэту полагается быть влюбленным в Донну. Эн Бернар де Вентадорн. Fin Amor. Но я всего лишь северянин, я грубый франк, Ростан, ты остался прав, я ничего не понимаю в любви, и это все не для меня, я так не могу.
(О Господи, а как бы им было хорошо вдвоем. В каком тонком огне замерли бы их тела, созданные друг для друга, а что будет потом — неважно, у чести много путей, а любовь, отвергаемый дар небесный, и в земном своем варианте стоит того, чтобы за нее умереть…Он только сейчас понял это до конца, и до конца представил, как хорошо бы им было вдвоем, позволив себе навеки потерять себя — хотя и в мыслях — и теперь выхода уже совсем не осталось.)