Гейнцен стоял на утопической точке зрения. Утопист, при выработке своего "идеала", всегда исходит, как мы знаем, из какого-нибудь отвлеченного понятия, — например, понятия о человеческой природе, — или из какого-нибудь отвлеченного принципа, например, принципа таких-то прав личности, или принципа "индивидуальности" и т. п., и т. п. Раз дан такой принцип, нетрудно, исходя из него, с совершеннейшей точностью, с мельчайшими подробностями определить, каковы должны быть (разумеется, неизвестно, в какое время и при каких обстоятельствах), положим, имущественные отношения людей. И понятно, что утопист с удивлением смотрит на тех, которые говорят ему, что не может быть таких имущественных отношений, которые были бы хороши сами по себе, без отношения к обстоятельствам места и времени. Ему кажется, что у таких людей совсем нет никаких "идеалов". Если читатель не совсем невнимательно следил за нашим изложением, то он знает, что в этом случае утопист очень неправ. У Маркса и Энгельса был идеал, и очень определенный идеал: подчинение необходимости — свободе, слепых экономических сил — силе человеческого разума. Исходя из этого идеала, они и направляли свою практическую деятельность, которая заключалась, разумеется, не в служении буржуазии, а в развитии самосознания тех самых производителей, которые должны со временем стать господами своих продуктов.
Марксу и Энгельсу нечего было "заботиться" о превращении Германии в Англию, или, как говорят теперь у нас, о служении буржуазии: буржуазия развивалась и без их усилий, и невозможно было остановить это развитие, т. е. не было таких общественных сил, которые способны были бы сделать это. Да и излишне было бы это делать, потому что старые экономические порядки были, в последнем счете, не лучше буржуазных и в сороковых годах настолько устарели, что стали вредны для всех. Но невозможность остановить развитие капиталистического производства еще не лишала мыслящих людей Германии возможности служить благосостоянию ее народа. У буржуазии есть свои неизбежные спутники: все те, которые действительно служат ее кошельку в силу экономической необходимости. Чем развитее сознание этих невольных слуг, тем легче их положение, тем сильнее их сопротивление Колупаевым и Разуваевым всех стран и всех народов. Маркс и Энгельс и поставили себе задачей развивать это самосознание: согласно духу диалектического материализма, они с самого начала поставили перед собою совершенно, исключительно идеалистическую задачу.
Критерием идеала служит экономическая действительность. Так говорили Маркс и Энгельс, и на этом основании их заподозревали в каком-то экономическом молчалинстве, в готовности топтать в грязь экономически слабого и подслуживаться к экономически сильному. Источником таких подозрений было метафизическое понятие того, что разумели Маркс и Энгельс под словами: экономическая действительность. Когда метафизик слышит, что общественный деятель должен опираться на действительность, он думает, что ему советуют мириться с нею. Он не знает, что во всякой экономической действительности существуют противоположные элементы и что помириться с действительностью значило бы помириться лишь с одним из ее элементов, с тем, который господствует в данное время. Материалисты-диалектики указывали и указывают на другой, враждебный этому, элемент действительности, на тот, в котором зреет будущее. Мы спрашиваем: опираться на этот элемент, брать его критерием своих "идеалов", — значит ли это прислуживаться к Колупаевым и Разуваевым?
Но если критерием идеала должна являться экономическая действительность, то понятно, что нравственный критерий идеала оказывается неудовлетворительным не потому, что нравственные чувства людей заслуживают пренебрежения или презрения, а потому, что эти чувства еще не указывают нам правильного пути в деле служения интересам наших ближних. Врачу недостаточно сочувствовать положению своего больного: ему надо считаться с физическою действительностью организма, опираться на нее в борьбе с нею же. Если бы врач вздумал довольствоваться нравственным негодованием против болезни, то он заслуживал бы самой злейшей насмешки. В этом смысле Маркс и осмеивал "морализирующую критику" и "критическую мораль" своих противников. А противники думали, что он насмехается над "нравственностью". "Человеческая нравственность и воля не имеют цены в глазах людей, которые сами не имеют ни нравственности, ни воли", восклицал Гейнцен [169].
Надо, однако, заметить, что если наши русские противники "экономических" материалистов в общем только повторяют, — sans le savoir, — доводы своих немецких предшественников, то все-таки они несколько разнообразят свою аргументацию некоторыми частностями. Так, например, немецкие утописты не предавались длинным рассуждениям о "законе экономического развития" Германии. У нас же рассуждения этого рода приняли поистине ужасающие размеры. Читатель помнит, что г. В. В. еще в самом начале восьмидесятых годов обещал открыть закон экономического развития России. Правда, г. В. В. стал впоследствии побаиваться такого закона, но он сам же показал при этом, что боится его лишь временно, лишь до той поры, пока русская интеллигенция не откроет очень хорошего и очень доброго закона. Вообще же и г. В. В. охотно принимает участие в бесконечных спорах о том, должна или не должна Россия пройти через фазу капитализма. Еще с семидесятых годов к этим спорам припутано было учение Маркса.
Как ведутся у нас такие споры, показывает самоновейшее слово г. С. Кривенко. Этот автор, возражая г. П. Струве, советует своему противнику получше вдуматься в вопрос об "обязательности и добрых последствиях капитализма".
Если капиталистический режим представляет роковую, неизбежную стадию развития, через которую должно пройти всякое человеческое общество, если перед этою историческою необходимостью остается только склонить голову, то следует ли прибегать к мерам, которые могут только замедлять наступление капиталистического порядка, и, наоборот, не следует ли облегчать переход к нему и употреблять все усилия к скорейшему его наступлению, т. е. стараться о развитии капиталистической промышленности и капитализации промыслов, о развитии кулачества… о разрушении общины, об обезземелении населения и вообще о выкуривании лишнего мужика из деревни на фабрики?" [170].
Г-н С. Кривенко ставит тут собственно два вопроса: 1) представляет ли собою капитализм роковую, неизбежную стадию? 2) если да, то какие вытекают из этого практические задачи? Остановимся на первом. Г. С. Кривенко правильно формулирует его в том смысле, что одна, и притом огромнейшая, часть нашей интеллигенции в таком, именно виде и задавалась им: представляет ли капитализм роковую, неизбежную стадию, через которую должно пройти всякое человеческое общество? Одно время думали, что Маркс отвечал на этот вопрос утвердительно, и очень огорчались этим. Когда было обнародовано известное письмо Маркса, будто бы, к г. Михайловскому [171], с удивлением увидели, что Маркс не признавал "обязательности" этой стадии, и тогда злорадно решили: ну и пристыдил же он своих русских учеников! Но злорадствовавшие забыли французскую пословицу: bien rira qui rira le dernier.
От начала до конца этого спора противники "русских учеников" Маркса предавались самому "неестественному празднословию".
Дело в том, что, рассуждая о применимости к России исторической теории Маркса, забыли безделицу: забыли выяснить себе, в чем же эта теория заключается. И поистине великолепен был тот просак, в который попали, благодаря этому, наши субъективисты с. г. Михайловским во главе.