Бернард Маламуд
ПЕРЕМИРИЕ
Еще мальчишкой Моррису Либерману выпало увидеть, как дюжий русский крестьянин ухватил тележное колесо, прислоненное к кузнице, раскрутил и метнул в спасавшегося бегством еврея-могильщика. Колесо угодило еврею в спину, перебило позвоночник. Онемев от ужаса, могильщик так и лежал, где упал, — ждал смерти, а рядом горел его дом.
Тридцать лет спустя Морриса, вдового владельца небольшого магазинчика, одновременно бакалеи и кулинарии, в районе Бруклина, населенном преимущественно выходцами из Скандинавии, при воспоминании о погроме корчило от ужаса, как и в пятнадцать лет. С тех пор как нацисты пришли к власти, его часто охватывал такой же страх.
По радио передавали про нацистские издевательства над евреями, от этих сообщений Моррис содрогался, но не слушать радио не мог. Его сын Леонард — ему шел пятнадцатый год — худой, прилежный мальчик, видел, что отец на пределе сил, и порывался выключить радио, но бакалейщик не разрешал. Весь день слушал, а ночью не спал: слушая, он приобщался к бедствиям своего народа.
Когда началась война, Моррис уповал, на то, что евреев спасет французская армия, — он в нее верил. Он практически не отходил от радио, слушал сводки и молился о победе французов. Войну против нацистов он называл «праведной войной».
В мае 1940-го немцы прорвали оборону у Седана, и тревога, с каждым днем снедавшая Морриса все сильней, стала и вовсе невыносимой. Когда в лавке не было покупателей или когда он готовил салаты на кухне позади лавки, он включал радио и с отчаянием слушал сводки. Они следовали одна за другой, но, похоже, ни в одной не было ничего хорошего, и он все сильнее впадал в уныние. Бельгийцы сдались. Англичане отступили у Дюнкерка[1], и в середине июня нацисты на грузовиках мчались во весь опор к Парижу, мимо полей, где огромные стада поверженных французов переводили дух.
День за днем, по мере того как разворачивались военные действия, Моррис, примостившись на краешке койки в кухне, слушал — горести его множились, и он качал головой, как евреи, оплакивающие покойника, потом взбадривал себя надеждой на чудо, чудо, которое, как и евреев в пустыне[2], спасет французов. В три он выключал радио: к этому часу Леонард возвращался из школы. Мальчик видел, как изводит отца война, умолял его не слушать все новости подряд, и Моррис старался успокоить сына, делал вид, что война его больше не интересует. После школы Леонард вставал за прилавок, отец отсыпался на койке в кухне. Дневной сон, пусть кошмарный, саднящий душу, все же давал силы вынести и долгий день, и горькие мысли.
Торговые агенты оптовых бакалейных фирм и шоферы, с которыми Моррис вел дела, видя, как он страдает, поражались. Они втолковывали ему, что эта война не касается Америки и зря он принимает ее так близко к сердцу. А были и такие, которые, выйдя из магазинчика, потешались над ним. Один из таких, Гас Вагнер, — он поставлял колбасы и прочую мясную гастрономию, — без опаски смеялся над ним прямо в глаза.
Гас был кряжистый, с крупной массивной головой, толстомясыми щеками. Хоть он и родился в Америке и служил в Американском экспедиционном корпусе[3] в 1918 году, победы нацистов распалили его воображение: он верил, что им, при их силе и мощи, ничего не стоит завоевать весь мир. Он завел альбом для вырезок, вклеивал туда статьи о немецких победах, фотографии. На него произвели глубокое впечатление рассказы о панцирных дивизиях[4], а отчеты о боях, где им удалось прорвать оборону противника, грели его душу. В открытую он о своих чувствах не говорил: дело прежде всего. И пока что поднимал бакалейщика на смех: с чего бы ему так болеть за французов.
Что ни день Гас с корзиной ливерных и копченых колбас на руке входил в магазин и брякал корзину на кухонный стол. Бакалейщик, как обычно, сидел на койке, слушал радио.
— Моррис, привет, — Гас всякий раз прикидывался, что удивляется Моррису. — Ну, что там говорят по радио?
Плюхался на стул, похохатывал. Когда дела у немцев шли особо хорошо, Гас и вовсе переставал прикидываться и говорил без обиняков:
— Тебе бы, Моррис, пора свыкнуться. Немцы французов раздавят.
Моррису было тяжело слушать Гаса, но он отмалчивался. Не препятствовал мяснику вести такие разговоры, потому что знал его уже девять лет. Было время, когда они чуть не подружились. Четыре года назад, после смерти Моррисовой жены, Гас задерживался в магазине дольше обычного и выпивал за компанию с Моррисом по чашечке кофе. Случалось ему и дыру в дверной сетке заделать, а то и очистить контакты у электрорезки.
Развел их Леонард. Мальчик невзлюбил мясника, сторонился его. Смех Гаса был ему противен, он говорил, что тот квохчет, и запрещал отцу приводить Гаса на кухню, когда пил там после школы молоко с печеньем.
Гас знал, как мальчик относится к нему, его это задевало. Сердился он и оттого, что Леонард подытоживал его счета и находил в них ошибки. Гас вел бухгалтерию небрежно, из-за этого случались неприятные разговоры. Как-то Моррис упомянул, что Леонард получил приз — пять долларов — за успехи в математике, и Гас сказал:
— Смотри, Моррис. Парень — кожа да кости. Переучится, наживет чахотку.
Моррис испугался, у него было чувство, что Гас накличет на Леонарда беду. Их отношения охладились, после чего Гас развязал язык: стал свободнее высказываться о политике и войне, часто пренебрежительно говорил о французах.
Немцы взяли Париж, перли на запад, на юг. Моррис — силы его были на исходе — молился: поскорее бы этой пытке пришел конец. Потом пал кабинет Рейно[5]. Маршал Петен обратился к немцам с просьбой заключить «почетный мир». В сумрачном Компьенском лесу Гитлер в салон-вагоне маршала Фоша[6] слушал, как французской делегации зачитывают его условия.
В этот вечер, заперев магазин, Моррис выключил радио и унес приемник наверх. Тщательно прикрыл за собой дверь спальни, чтобы не разбудить Леонарда, приглушил звук, настроился на полуночные новости и узнал, что французы согласились на условия Гитлера и завтра будет подписано перемирие. Моррис выключил радио. На него навалилась вековая усталость. Хотелось спать, но он знал, что ему не заснуть.
Моррис выключил свет, уже в темноте снял рубашку, ботинки, сидел в просторной спальне — раньше он делил ее с женой, — курил.
Дверь тихо отворилась, в комнату заглянул Леонард. При свете уличного фонаря, проникавшем в окно, мальчик увидел отца — тот сидел в кресле. И он живо вспомнил время, когда мама лежала в больнице, а отец ночи напролет проводил в кресле.
Леонард вошел в спальню, он был босой.
— Пап, — сказал он, обнимая отца за плечи. — Ложись спать.
— Не могу я спать, Леонард.
— Пап, так нельзя. Ты же работаешь по шестнадцать часов.
— Ой, сынок, — в порыве чувств Моррис стиснул Леонарда в объятиях, — что с нами будет, что?
Мальчику стало страшно.
— Пап, — сказал он. — Ложись спать. Ну, пожалуйста, нельзя же так.
— Будь по-твоему, лягу, — сказал Моррис. Потушил сигарету в пепельнице и лег. Мальчик смотрел на отца, пока тот не перевернулся на правый бок, — он всегда спал на правом боку; и только тогда ушел к себе.
Позже Моррис встал, сел у окна, глядел на улицу. Ночь была прохладная. Ветер раскачивал фонарь, он поскрипывал, отбрасываемый им круг света переползал туда-сюда.
— Что с нами будет, что? — бормотал Моррис.
Мысленно он вернулся в то время, когда мальчишкой изучал еврейскую историю. Исходу евреев не было конца. Они вечно брели длинными вереницами с тюками на плечах.