Тот факт, что мы давали лисицам клички, не делал их нашими любимцами, или чем-то в этом роде. Кроме отца никто никогда не входил в загоны, а у него самого дважды было заражение крови от лисьих укусов. Когда я приносила им воду, они крадучись ходили вверх и вниз по тропинкам, которые сами проложили внутри загонов. Лаяли они редко, приберегая голос для ночи, когда, бывало, сливались в неистовом хоре, но всегда наблюдали за мной горящими, словно из чистого золота глазами на остреньких злобных мордочках. Они пленяли своими тонкими лапками, тяжелыми аристократическими хвостами, блестящим мехом, который на спинках был словно сбрызнут серебром (отчего они и получили свое название), но особенно — необычайно острыми злобными мордочками и золотыми глазами.
Кроме доставки воды еще я помогала отцу управляться с осокой, лебедой, цветущим лунником, забивавшим пролеты между загонами. Он косил траву, а я сгребала в кучи. Потом отец брал вилы и разбрасывал свежескошенную траву по крышам загонов, чтобы лисам было не так жарко, и чтобы на мех не попадало солнце, от которого шкурки коричневели. Отец говорил со мной, только если это касалось работы, которой мы занимались. В этом он совершенно отличался от мамы, которая, если была в прекрасном настроении, рассказывала мне сотни занимательных вещей: как звали собаку, которая у нее была в детстве, как звали мальчишек, с которыми она ходила на свидания, когда подросла, и какие у нее были платья (сейчас она понятия не имела, что с ними стало). Какие бы мысли или истории ни существовали у отца в голове, они были глубоко личными, а я смущалась перед ним и никогда не задавала вопросов. Но, несмотря на это, в его присутствии я работала очень охотно, гордясь своими обязанностями. Однажды к отцу в загон зашел поговорить продавец корма, и отец сказал:
— Рад познакомить тебя с нашим новым работником.
Я отвернулась и стала яростно грести граблями, краснея от удовольствия.
— Ты меня дуришь, — сказал продавец. — Я думал, это просто девчонка.
Когда всю траву скосили, внезапно оказалось, что год уже давно перевалил за половину. Я бродила по полю в вечерних сумерках, настороженно внимая красноватому небу, наступающей тишине, осени. И теперь, когда я вывозила цистерну за калитку, а калитку запирала на замок, было уже почти темно. Однажды вечером примерно в это же время я увидела, как мама и отец разговаривали около сарая на небольшой насыпи, которую мы прозвали сходней. Отец только что вышел из подвала, где разделывали тушки, на нем был покоробившийся от крови фартук, а в руке он держал ведро нарезанного мяса.
Было странно видеть маму в таком месте. Она нечасто выходила из дома, только если нужно было что-то сделать — повесить белье или выкопать картошку в саду. Ее голые незагорелые узловатые от вен ноги, передник с мокрой полосой на животе, оставшейся от мытья посуды после ужина, никак не вписывалась в этот пейзаж. Волосы она подвязала платком, но несколько прядок выбились. Утром она точно так же подвязывала волосы, объясняя, что у нее нет времени, сделать это как следует, но потом целый день так ничего и не поправляла. Что и говорить, у нее действительно совершенно не было времени. В то время наше заднее крыльцо было завалено корзинами с купленными в городе персиками, виноградом, грушами, выращенным дома луком, помидорами, огурцами в ожидании момента, когда из них сделают желе, джем, варенья, соленья или соус чили. В кухне на плите целый день горел огонь, звенели банки в кипятке, иногда между двумя стульями на палке подвешивали марлю и сквозь нее выжимали мякоть черного винограда для желе. Мне давали задание, и я, сидя за столом, чистила вымоченные в горячей воде персики или резала лук, от которого ужасно щипало в глазах, и текли слезы. Покончив с работой, я тут же выбегала из дома, стараясь убраться подальше, пока мама не придумала, что бы такое мне еще поручить. Летом я терпеть не могла темную жаркую кухню, зеленые жалюзи, клейкие ленты для мух, стол, покрытый старой клеенкой, волнистое зеркало и вздутый линолеум. Мама, загруженная работой, слишком уставала, чтобы разговаривать со мной, и ей вовсе не хотелось рассказывать о своем выпускном бале в средней школе. По лицу ее струился пот, и она еле слышно подсчитывала сколько сахара пойдет в ту или иную банку. Мне казалось, что домашним хлопотам не будет конца, что нет более нудного и удручающего времяпрепровождения. Но то, чем занимался отец за пределами дома, для меня имело сакральное значение.
Я подкатила цистерну к сараю, в котором ее хранили, и услышала, как мама сказала:
— Подожди, пока Лаярд подрастет немного, тогда у тебя будет хороший помощник.
Ответ отца я не расслышала. Но мне нравилось, как он стоял и вежливо слушал, словно перед ним находился торговец или вовсе незнакомый человек, но слушал с таким выражением, будто ему не терпелось приступить к работе. Я считала, что маме совершенно нечего здесь делать, и мне хотелось, чтобы отец тоже так считал. О чем это она? Пока Лаярд подрастет? Да он вообще никому не помогает. Вот где он сейчас? Небось, качается до тошноты на качелях, или шатается где-нибудь без дела, или ловит гусениц. Он сроду не оставался со мной до конца работы.
— А она тогда сможет больше помогать мне по дому, — услышала я вновь мамин голос. У нее была тихая, печальная манера говорить обо мне, из-за чего я всегда чувствовала себя неловко. — Я только отвернулась, а она уже и сбежала. Будто у нас в семье и нет девочки.
Я отошла и села на мешок с кормом в углу сарая, не желая, чтобы меня теперь заметили. Я почувствовала, что маме нельзя доверять. Она была добрее отца, ее легко можно было обвести вокруг пальца, но положиться на нее было никак нельзя, и истинная подоплека ее слов и поступков оставалась тайной. Она, несомненно, любила меня, и могла допоздна шить мне какое-нибудь сложное платье, в котором мне хотелось ходить в школу, но вместе с тем она была и моим врагом. Она всегда что-нибудь замышляла. Сейчас она замышляла, как бы оставить меня дома, хотя она знала, что я ненавижу домашние обязанности (потому что она знала, что я ненавижу их), и не дать мне работать с отцом. Мне казалось, что она делает это просто из вредности, чтобы испытать на прочность свою власть. Мне и в голову не приходило, что ей может быть одиноко, или она ревнует меня к отцу. Ведь взрослым не ведомы такие чувства, они — везунчики. Я сидела и монотонно била пятками по мешку, поднимая пыль, и не покинула своего убежища, пока она не ушла.
Так или иначе, я не ждала, что папа обратит хоть какое-то внимание на ее слова. Как можно даже представить, что Лаярд будет делать то, что делаю я: неужели он не забудет про замок, будет чистить поилки, прикрепив листок от дерева к палке, будет возить цистерну с водой и не даже перевернет ее? Все это свидетельствовало о том, что моя мама практически не знала, как на самом деле обстоят дела.
Я забыла рассказать, чем кормили лисиц. Испачканный кровью фартук отца напомнил мне об этом. Их кормили кониной. В те времена многие фермеры все еще держали лошадей. И когда лошадь становилась слишком старой для работы, или ломала ногу, или, упав, уже не могла подняться, как иногда случалось, хозяин звал моего отца, и тогда он и Генри приезжали на ферму в грузовике. Обычно там же они убивали и разделывали лошадь, выплачивая фермеру от пяти до двенадцати долларов. Если же на тот период времени мяса имелось в избытке, то они привозили лошадь живой и держали ее несколько дней или недель на нашей конюшне, пока лисицам не понадобится еда. После войны фермеры все чаще покупали тракторы и постепенно избавлялись от лошадей, так что иногда нам доставался хороший здоровый конь, оставшийся не у дел. Если такое случалось зимой, то мы держали коня до весны, потому что у нас было много сена, и если зима выдавалась снежной — и снегоочиститель не всегда помогал на наших дорогах — то очень удобно было ездить в город на конных санях.
Зимой мне исполнилось одиннадцать, и в конюшне у нас жили две лошади. Мы не знали, как их звали прежде, поэтому дали им имена Мак и Флора. Мак — черный, как смоль, равнодушный тяжеловоз. Флора — гнедая тягловая кобылка. Их обоих мы впрягали в сани. Управлять медлительным Маком было легко. На Флору же нападали приступы какой-то бешеной тревоги, и она бросалась на машины и даже на других лошадей. Но нам нравилась ее прыть и высокий шаг, ее изысканный и страстный облик. По субботам мы приходили на конюшню, и как только открывали дверь, Флора в уютной, пахнущей навозом темноте, вскидывала голову, выкатывала глаза, отчаянно скулила и изо всех сил тянула шею. Заходить в ее стойло было не безопасно, она могла лягнуть.