Литмир - Электронная Библиотека

Девчата на выданье прыскают смехом, прячут очи за веретена. Пока не секанет какая-нибудь смельчачка со своего угла:

В лесу на орехе

Сова огонь крешет,

То собака, а не легинь,

Что с девками брешет.

Дать бы ему, дать

Соли полизать,

Чтоб он перестал за девок брехать.

Хлопец примирительно прикладывает ладонь к сердцу и склоняет голову перед невестой-красавицей.

Эх, любовь, мамка, любовь,

Любовь не шутница -

Так мне съела любовь душу,

Как коноплю птица.

Когда утихают фигли-мигли, дедо с плеч снимает белую гуню-шерстяной плащ и, набивая глиняную трубку, издалека начинает свою сказку:

«Хотите очами слушайте, хотите-уши шире раскройте, а рты закройте и не говорите, что я брешу, как топором тешу. Хотя слова и полова, зато старше за гроши...»

Из необьятного мешка дедовых приповестей для меня наилюбимейшей была оповедь про цветок папороти.

Был он еще хлопцем-пареньком, когда возницы взяли его с собой на неделю продавать по селам смерековые драницы. А он при них - ночной сторож. В дороге - кто под возом, кто - на возу. Сторожил ночами коней, чтоб те на пастбище где-то в чащу не ускользнули, не вытоптали людские царинки-поля. И вот в тот самый Иванов день ночью у ватры дитвак задремал. Когда спохватился, огонь выгорел, зато звезды так осияли долину, что каждая росинка на травице смеялась. Пошел за лошадьми - ни следа! Какая-то птица из чащи звала: «Иди-иди, иди-иди», и двинулся он на тот голос. И привело его на просеку, заросшую папоротью по грудь. И когда он перебрел ту гущавину, открылись ему голоса чащи. И мощь налила руки и ноги, сам будто подрос.

Зрение так заострилось, что видел сквозь горы. Кони сами нашлись, топали за ним точно дети.

Второго дня, когда воз увяз в трясине, паренек сам поднял его и перенес на твердь. Удивлялись возари-возницы.

Еще пуще дивились, когда сказал им, в какое село править.

Там они сразу же продали всю драницу и получили заказ на новую работу. И юному сторожку отсыпали горсть крон. А когда возвращались после угощения домой, по дороге все девки зазывно моргали ему.

Стал бы мой дедо могучим, будто Кротон, и богатым, как граф Драг. Но кому не было до полудня, то и пополудни не будет. Напеклась как-то на солнце его резиновая обувка, а тут ручеек у дороги свежей водицей журчит. Сел дедо на камень, раззулся, отряхнул онучи - и полетела в ручей звезда- косичка. И в тот же миг оставила деда и сила и удача богатырская. Каким был, таким остался. Бывалые люди потом ему растолковали: закатился ему за портянку цвет папороти в ту ночь. Потому и чудо такое с ним произошло.

Но что поделаешь, человек учится не до старости, а до смерти...

Мне было так жаль той чудотворной чички-цветка, а дедо беспечально смеялся в бороду: «Такова моя доля - как дырявая льоля. Но ничего, черепье дольше живет, чем целый горшок».

Изредка приходила к нам молодая красивая женщина с резной куделей. Муж ее добрым мастером был, по всей Верховине церкви рубил. Такая смерековая церквушка и у нас стояла на бережку - как бузьок-аист, задравший клюв в небо, а крылья опустивший на землю. И, как оперенье, покрывала ее бока тоненькая драница, облизанная дождями.

Дедо завистливо прищуривал на нее око:

«Не земля такое родит, а руки. Видишь, бедолага, что может создать человек, который пан своим рукам. Учись! Ремесло не коромысло, плечо не давит».

Мастерова жена принесла как-то оповиток в плахте. Распеленали, а там - дите. Мамка его на печь подле меня положила:

«Согревай, сынок, маленькую, но пальчиком не дотрагивайся, ибо поделаются ямки».

Я, согревая, нагребал к крохотному тельцу теплую коноплю. Рукой боялся дотронуться, дотрагивался носиком. Дите пахло чисто, словно цыплятко из-под квочки. И тот запах еще долго оставался со мной, даже снился.

Отметелила не одна зима. Как-то летом пришла к бабиной халабуде-лачуге сызнова эта женщина, правда, на сей раз бледна и тиха. А при ней девчушка с глазенками- черничками. За ушами краснели черешенки. Пока баба давала советы женщине, мы стояли друг против дружки и молчали. Тогда я достал сойчино перо и протянул малышке- чернянке. На то время у меня не было ничего драгоценнее за это перо, подобранное по дороге к минеральному источнику. Девочка долго и обрадованно рассматривала подарок, а дальше отчего-то прижала его к губам. И сняла свои черешневые заушницы и подала мне. Я сьел черешенки и долго сосал косточки, чувствовалось, что они сладки, как цукринки из жидовой корчмы.

Звали ее Терезка. Я пас скот, а она возвращалась через толоку-выгон со школы. Перед тем как она должна была пройти, я мыл в ручье ноги и лицо, отряхивал пыль с ногавиц-штанин. Трижды подряд я хлопал цыганской плетью - вороны пугливо взлетали с оказией, а она оглядывалась и смеялась. Целых полдня, всю ночь и еще полдня надо было ждать, когда она вновь выйдет на толоку. И я ждал. Какое то было долгое и трудное ожидание...

Я собирал в подлеске ягоды, связывал их стебельком и ложил у тропинки, какой она должна была идти. Я караулил, чтоб не повадилась коза. Я сшибал ногами камни, чтобы путик был гладкий. Жаркая пыль затягивала мои раны. А она подбирала ягоды, смеялась, брала их губами, и ветер приносил ко мне тот запах, баламутил голову. И я снова грохотал цугой-плетью так, что косари под кичерой-горой оборачивались.

Мы никогда не разговаривали, однако не молчали наши очи.

Когда я уже учился в гимназии, на вакации напросился помогать ее отцу, чтоб находиться поближе к Терезке. Она в доме была за газдыню-хозяйку - мать умерла годом раньше, туберкулез сжег ей грудь. Мы ходили по людям и делали работу по дереву - кому кросна, кому сундук, кому стол либо лавицу, а бывало, что и деревище-гроб, когда внезапная смерть наведывалась в село. Терезка на полдник приносила нам в бидончике свою снедь: подбитую сметаной фасоль, дзяму из шалаты - острую юшку с галушками на поджарке из салатной зелени, приправленную чебрецом, ароматной и приятной на вкус травкой, жаливник на шкварках-тушеную зеленую крапиву.

«Всё вкусно, что варено», - смачно приговаривал ее отец, сдувая перед трапезой стружку с усов. И переламывал пополам ржаную буханку.

Какой то был мастер! Из дерева вершил и храм, и детскую игрушку мастерил, и гусли. Двумя-тремя зарубками делал уключину на перекладине. Долото пело в его руках, а рубанок шептал, оставляя за собой золотистые пантлики- завитушки. Измерял он оком, а мастерил душой. Поныне не забуду, как мы распиливали вдоль толстый дуб. Он наверху на козлах, а я на земле. Пила натужно скрипела, изгибалась, вгрызаясь в сырую твердынь, но доски выходили ровненькие, как строка в книге. Мастер гладил тесаную лату- слегу - дерево теплело под твердой рукой, радовалось ей. А как расцветали лица у молодиц, когда мы вносили в горницу новую резную ладу, разукрашенную кониками, петушками иль крещатым барвинком. Я настаивал луковую шелуху на горячей оливе, смешивал с воском и гусиным крылышком покрывал крышку и перильца.

Каждое ремесло имеет свою тайну, и живет она в сердце мастера. И расцветает из-под его рук. А наибольшая тайна в том, что когда мастер творит, его хранит Творец.

Был он немногословен, добр, скорый на смех, любил присказку: «Работе если не сядешь на карк, так она тебе сядет». Таким остался в моей памяти тот человек, что оставил после себя огром трудов для людской пользы. А себе, услышал я погодя, не успел и крест вытесать - крепил после наводнения мост, и подмытые колоды придавили его...

В то лето моя душа летала под облаками. Ежедневно я видел Терезку. Белая сорочка, белое монисто-бусы, белые зубы при терновых очах волновали мою кровь. Подавая ей пустую миску, я норовил дотронуться до ее пальцев, и она понимающе их придерживала. Искры высекали те прикосновения, я так вспыхивал, что боялся, как бы не охватило огнем щепки под ногами.

Как-то в субботу я возвращался из гимназии в село. Убегал от грозовой тучи. У большака на распутье мастер ставил дубовый крест. Под орешиной на подводе сидела Терезка. Мне обрадовались.

15
{"b":"315501","o":1}