Старик вернулся к столу, сел на прежнее место и как ни в чем не бывало принялся за картошку, словно никакого особого разговора и не было.
Мальчик вообще не слышал, о чем они говорили. А может быть, это просто казалось. Он только чаще поправлял зажатую в коленях винтовку. Ел он медленно. У него уже был горький опыт. Когда они ворвались в Прозор и обнаружили полные склады съестных припасов и даже теплые котлы с готовым обедом, он съел столько хлеба, гороха с солониной, а потом брынзы, ветчины, меда, что лег на землю брюхом к небу и стал ждать смерти. До ужина он не мог пошевелиться, хотя голод нисколько не утих, потому что перед тем целых пятнадцать дней они ничего не ели — изредка только по ложке муки, замоченной в воде, да траву с обочины тропы. Если б тогда отдали приказ двигаться и пришлось бы подняться, не быть бы ему в живых. И сейчас он был осторожен, ел не спеша, понемножку, хорошо разжевывал и мысленно провожал каждый кусок через пищевод в желудок. Но и сейчас он не мог утолить голода. Он знал, что, ешь он даже до вечера, все равно бы не наелся.
Старик испытующе глядел на Голого.
— Свобода! — начал было Голый, но поперхнулся сухой картошкой. Взяв кувшин, он промочил горло. — Свобода… не плохая штука, — заключил он. Задумчиво протянул руку за картофелиной побольше. Поднес ее к глазам, мучительно подыскивая убедительные слова.
— После победы народ должен взять власть в свои руки.
Старик помягчел.
— Эх, дорогой мой товарищ и друг…
Мальчик почувствовал неловкость. Ему показалось, что странности в поведении Голого объясняются болезнью. Было видно, что он с трудом сидит на скамейке. И мальчик взял слово.
— Вижу, вы сберегли кой-какую скотину? — обратился он к хозяйке.
— Да, в селе осталось несколько коровенок, старые — не пришлись по вкусу супостатам.
— А у моего дяди остался бык, — вставил один из парнишек.
— Бык? Ах да, быков они еще не едят, — сказал мальчик. — Здесь, на равнине, они еще до этого не дошли, но наверху, в горах, немцы жрали и падаль.
— Неужели правда? — посветлел старик.
— Да, правда.
Старик кашлянул, нахмурился, погладил ус, махнул рукой, но все же сказал:
— Кажется мне, что этим самым немцам война дорого встала. Как вы думаете, а?
— По всей видимости, так.
— Да и вообще лет сто уж война, по-моему, почти всем выходила боком, и прежде всего тому, кто ее начинал. Это и дает мне некоторую надежду на будущее.
— Что ж, может быть, и так, — сказал Голый.
— Будущее! А кто его дождется?
— Кто-нибудь дождется.
— Я охотно бы прокатился по этой долинке на автобусе, когда наступит мир. До чего ж ладно грузовики идут, любо-дорого поглядеть! Надоело пешком ходить.
— А чего ж, конечно, поедешь!
— Летать у меня нет желания. Но летать тоже неплохо, если дела небесные передадут людям вроде меня. Ах, нет у людей разума и никогда не будет. Попомни мои слова: нет и не будет!
— Ну и хорошо.
— Что — хорошо?
— Все будет хорошо, вот что я хочу сказать.
— Может, ты и прав.
Парнишка постарше не отходил от винтовки. Скажет два слова, и его задумчивый взгляд снова прирастает к занятному оружию.
— А у тебя патроны есть? — спросил он внезапно.
— Какой же прок от винтовки без патронов.
— А сколько их у тебя?
— Двадцать пять, а может, и больше.
— Двадцать пять! Вон они, — парнишка показал на патронташ, погладив рукой прекрасно сработанные патроны — желтые, с блестящими кончиками, все одинаковые, гладкие. Сколько их! Надо же, сколько их понаделали! Где-то их делают, где-то далеко, словно в другом мире.
— Слушай, выйди-ка на минутку, я тебе что скажу, — сказал старик Голому. — Зачем?
— Выйди! — Старик многозначительно закивал головой.
Голый нехотя поднял пулемет и вышел за стариком. Дети ринулись за ним.
— А вы, детвора, сидите в кухне! Марш в дом! — прикрикнул на них старик.
Ребята с недовольным видом вернулись — им как раз хотелось какой-то перемены.
Старик вплотную приблизился к Голому и сказал:
— Это мой племянник у очага сидит. Сын брата. Возьми его с собой. Он хороший человек. Говорю тебе — хороший, хоть и был у четников. Дал маху. Но сейчас тише овечки.
— Убивал?
— Не слыхать.
— Предавал?
— Не слыхать. — Старик торжественно поднял руку. — Брат его, кажется, у вас.
— Пусть идет, — сказал Голый, вернулся в дом и сел на прежнее место.
И старик сел на старое место, напротив Голого, с озабоченным и серьезным видом; ему хотелось сказать что-нибудь значительное, но, несмотря на все старания, он так ничего и не придумал.
— Пора идти, — сказал Голый. — И снова без штанов.
— Нет у нас, — встрепенулся старик. — Ничего нет. Хоть шаром покати… Все погибло.
Женщина вскочила и побежала в соседнюю комнату, в горницу; через некоторое время она вернулась с широкими полотняными турецкими шароварами.
— Вот, только это.
— Пойдет, — сказал Голый. Тут же, не снимая сапог, он натянул их.
Детвора столпилась табунком в ожидании дальнейших событий. Всем было жалко отпускать партизан. Ведь они только-только установили связь с большим миром. Казалось даже, что судьба их несколько прояснилась. Все боялись шелохнуться, чтобы каким-нибудь неосторожным движением не ускорить уход партизан.
А партизаны настороженно прислушивались к своим полным желудкам. Их охватила слабость, не хотелось думать о дороге, но, с другой стороны, они считали своим долгом немедленно отправиться в путь, именно потому, что были сыты.
— Дорога зовет, — сказал Голый, и тут же испугался своей надежды на то, что кто-нибудь опровергнет его слова. Сказать «зовет долг» у него не повернулся язык.
— Ну, счастливого вам пути, желаю, чтоб вы пришли к нам снова, как можно скорее, вы или кто другой из ваших, — сказал старик.
— Придут, придут, как не прийти, — сказал Голый.
Парень у очага по-прежнему не двигался. Лишь при последних словах старика он чуть наклонил голову, прислушиваясь. Опустив подбородок и открыв рот, он по-прежнему крутил в руках кочергу.
— Иди и ты, сынок, — сказал ему старик.
Он тотчас поднялся и с вызывающей непринужденностью, избегая взглядов, пошел в горницу.
* * *
На проселочной дороге лежала мягкая бурая пыль. Путаные отпечатки колес, лошадиных копыт, ног, птичьи следы. С дороги вспорхнул жаворонок, чуть дальше прогуливалась ворона, за кустарником прыгали кузнечики. Живые существа в сиянии полуденного солнца, под легким дуновением теплого южного ветерка.
— Вот уж не надеялся я в этом столетии увидеть пыль, — сказал мальчик и сел на обочине, покрытой травой.
— Присаживайтесь, перехожие странники войны.
Все сели. Голый — рядом с мальчиком, а парень — на противоположной стороне дороги.
Мальчик с наслаждением снял развалившиеся башмаки, осмотрел их и забросил в кусты.
— Отходили свое. Хочу вволю насладиться пылью родных дорог.
Не сходи с родных дорог, Пыль тебя прикроет, Не держись за свой порог, Быстрей смерть накроет.
Не так ли? — спросил он товарища.
— Может, и так, — ответил Голый.
Мальчик глянул на свои израненные, натруженные ноги и окунул их в мягкую пыль.
— Пух. Давно мы не ходили по такой прелестной пыли!
— Д-да, — сказал Голый. — Несколько лет не видели настоящей пыли. — Но сказал он это равнодушным, отсутствующим тоном.
С первого взгляда было видно, что он прислушивается к чему-то в себе. Лицо его еще больше осунулось, пожелтело, глаза устало жмурились, руки безвольно придерживали пулемет, стоявший между колен.
Мальчик искоса поглядел на него и сказал небрежно:
— Часа два хода по такой пыли — и мы у цели.
Голый отмахнулся. Ему не нужны были утешения. Он все знал наизусть. И цель и длину пути. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. И слабости своей он не боялся. Никакой. Он все взвесил.
Сначала он опасался, что ему и настолько не отойти от села. Еще на пороге дома, прощаясь с хозяевами, он подумал, что идти не сможет. Но оставаться тоже не хотел и поэтому зашагал бодрее, чем мог. Пулемет на плече он нес с решительным и боевым видом, готовый в любую минуту взять его наизготовку и открыть огонь. Взрослые проводили их до ворот и остались там, благоговейно глядя им вслед. Стайка детворы следовала за ними в некотором отдалении.