Роман Солнцев Древние рыбы Воспоминание. 1963 год В пляшущем кузове старой машины, плюхаясь в реки, влетая в дожди, мы проносились через осинник, дикий малинник... нет, погоди. Ветром и кепки и шапки сдирало и надувало, как парус, пальто. Сердце орало про козни тирана... Нет, все не то. Просто запомнились сумерки, свечи, двор постоялый, горящая печь, добрых хозяев невнятные речи, хоть и казалось, что русская речь. Это поляки... а эти вот — венгры... Как занесло их в Сибирь, в глухомань? Кто-то бормочет, что нету им веры. Ты уж молчи, душу не рань. Хоть мы ни в чем не виновны с тобою, но согласимся, обжегшись слезою, все впереди, все впереди: ненависть грянет еще, погоди. Люди родные уедут... Но вряд ли с радостью встретят тебя вдалеке, как привечали, когда мы озябли на грузовике. Здесь по единым мы жили законам, лагерным, дружеским... Но ведь не век мучиться должен в краю удаленном чужой человек. «Уняв на сердце боль, исчезнуть, раствориться...» Уняв на сердце боль, исчезнуть, раствориться в покое сладостном средь клевера и пчел... Увидев, как висит недвижно в небе птица, — улечься в тень ее, как будто в дом зашел... И, молнию поймав над речкою, согреться... и льдом со лба стереть всех горестей следы... Все можно. Только лоб железным стал, а сердце — кочует там, где ты... В дверях Пыль месил я на дороге и теперь вот здесь стою, чтоб, споткнувшись на пороге, рассказать вам жизнь свою. Ничего-то мне не надо — ни воды, ни сухаря. Все блаженство, вся награда — ваша местная заря. Ваши речки и дубравы, желудь желтый и резной... Жить хотел я ради славы — глупый парень, что со мной? Слава — красная заплата, как сказал большой поэт. Хватит мне плаща заката. А покоя в сердце нет. Я пришел, чтобы проститься с тягою волшебных стран, откусивши, как лисица лапу, влезшую в капкан... Мне холмы у вас дороже всех вулканов вдалеке. Здесь дремал я средь сорожек в лодке звонкой, на реке. Здесь я пел — и вместе с тучей, вместе с молнией летел. Я мечтал о доле лучшей. Знал бы я, чего хотел! Как письмишко, на пороге не сквозняк меня трясет, а твой взгляд, слепой и строгий, мой народ... Пропустите же! Отныне буду хоть дворы мести. Ведь не зря мне на чужбине, в электрической пустыне, снился сладкий дух полыни, и мороз шел по кости! «Я стал просыпаться под утро — лежу в темноте...»
Я стал просыпаться под утро — лежу в темноте, грехи вспоминаю свои... ощущенья морозны... Но я говорю про себя: прегрешения те простительны и несерьезны! И вновь засыпаю... и вновь пробуждаюсь в тиши... И снова себя убеждаю, но вижу — напрасно. Ах, кто же упорствует это в глубинах души? И все-то ему непонятно, неясно... «Вышел к берегу, смиряя в сердце ярость...» Вышел к берегу, смиряя в сердце ярость. Вдруг споткнулся, спички смяв в руке. Что ты там увидел? Это парус, Господи, белеет вдалеке! Средь баржей под сизой крышей дыма и военных серых кораблей все же это так непостижимо — белый парус милых детских дней. Или то волна стоит седая? Вот обрушилась — и нет ее... И клокочет, сладко замирая, сердце проясневшее твое. «Давай держаться на борту...» Давай держаться на борту, держаться страстно, хоть ветер валит в темноту, гнетет ужасно. Давай держаться в облаках, на гибких крыльях. И в тесных зябких рудниках, почти в могилах. Легко и сдаться, и упасть, в слезах излиться. Но пусть над шеей волчья пасть напрасно злится! Себя совместно сохранят любовь и воля. Безверье — смерть, унынье — яд. Держись средь поля! Держись на бешеном ветру, в морозном мраке. Ты не умрешь, я не умру — напрасны враки. Есть сладкий труд, сад на заре, есть тяжесть долга. Давай держаться на земле, вдвоем и — долго. «Свечек кривые огарки...» Свечек кривые огарки. Окаменевший хлеб. Жалкие наши подарки — так был наш мир нелеп. Но мы горели глазами, но мы любили метель, но мы стояли часами, глядя на высшую цель — то ль на звезду-невидимку, то ли вдали города, то ли в кулак, в дырку, сами не зная куда... Поэт В чем нам каяться? Мы же не каины, братьев рбодных не убивали. Разве лишь муравьев нечаянно, да и то, признаться, едва ли. В чем нам каяться? В том, что верили и второму вождю, и шестому... А в итоге в очках, как Берия, сами ходим бочком по дому. Наши первые строчки туманные о строителях, о дорогах были радостно приняты мамами на истертых, как седла, порогах. Только где они нынче, те радуги, села детства и чистые речки? Вера в правду была взаправду ли? Иль была — как записка у печки. А вот если б мы все, сочинители, все полтыщи поэтов русских, закричали: уйдите, мучители, вы, Дантесы, свиные ушки, — посадили бы нас, наверное. Но народ всколыхнулся бы — точно. И страна засияла бы вербная. И явилось бы счастье досрочно. Ну а мы, осененные славою, под плитой в километр возлегли бы... Но молчали поэты державные, вот и живы, как древние рыбы. Так что каяться глупо, не правда ли, стоя в мире холодном и каменном? Мы — себя убившие Авели, тень свою назвавшие Каином... |