Юхнов был высок, кряжист. Ноги его тяжело переступали по снегу; ветер заметал следы. Он старался шагать ровно, чтобы ящики не качались на жердине, не сползали на меня. Ночью нас с Юхновым разбудили, выдали буханку хлеба, два ящика тола, моток детонирующего шнура и моток бикфордова, коробку капсюлей и велели идти в монастырь Иосифа Волоцкого, в полутора километрах от Теряевой слободы, заминировать там электростанцию и взорвать, «если будет необходимо».
По крутому спуску, среди фыркающих грузовиков, скрипа полозьев, говора, понуканий, матерной ругани, мы подошли к селу. Теряева слобода, где в октябре стоял штаб Рокоссовского, была разрушена бомбардировками. В утреннем морозном тумане, наполовину занесенные снегом, то оголенные ветром, чернели пожарища. Деревянные избы выгорели, остались только печи с их неожиданно-странно высокими трубами. В розово-янтарном свете солнца трубы торчали, словно воздетые к небу руки.
Тонная бомба развалила белый, пузатый собор, стоявший на взгорье посередине Стрелецкой улицы. Одна стена упала. В зубчатом проломе зияло нутро церкви: дощатый помост на козлах, лохмотья бумажных плакатов, кумачевые лозунги. Сбочь дороги, в канаве, лежал припущенный снегом кусок стены. От написанного на нем, жидко замазанного известкой, образа какого-то угодника осталась лишь длинная борода, лба же не было, как не было и ног. В руках он держал исковырянную осколками грамоту.
— Бьют, так бьют! — проговорил со смехом Юхнов. — Даже и угодники летят вверх тормашками!
— Что это за Бог? — раздраженно отозвался я. — Даже своих святых не может оградить от бомбы!
— Бог, видать, тоже драпанул, ото всего отступился. Живите, сыны человеческие, как знаете.
Юхнов приостановился — переменить плечо. Злыми медвежьими глазками он посмотрел на двигавшиеся по улице войска. Месяц назад, в октябре, поля Подмосковья были усеяны тысячами бойцов, отбившихся от частей, побросавших оружие, обродяжившихся. Теперь же, в ноябре, люди, машины, орудия текли по дорогам, как по каналам среди снеговых сугробов, — все к фронту, к фронту. Будто там, на фронте, образовалась пустота, гигантский резервуар, вакуум, начавший всасывать — с ветром и свистом — войска. Невидимая помпа, тяжело дыша, выкачивала новые и новые пополнения, теперь уже из глубин России. Вслед бронзовым, тонколицым азербайджанцам, по Стрелецкой улице шла пехота — казаки, киргизы, буряты с бесстрастными желтыми лицами и косыми, запухшими в трахоме глазами.
Юхнов покачал головой:
— В Покровском вчера меня баба спрашивала: «Татар на позиции гонют… русских-то мужиков, должно, всех уж перебили?» — Русской пехоты, отвечаю, много на Волоколамском шоссе стоит — сибирские дивизии прибыли. «И под Волоколамском, говорит, выбьют, на семя и то не останется!» Понимаешь, Михалыч, убежденно так сказала! Бабы знают, у них чутье звериное. Кончится наш народ в этой войне… конец России!
— Опять затянул похоронную! Не ты ли говорил, что народ, как феникс, горит да не сгорает?
— Оно так, конечно. Большевики сгорят, а народ подымется из пепла. Только… какое то время и народу, всей России, в пепле полежать придется.
— У чьих же ног?
Юхнов помолчал.
— У немецких, Михалыч.
— Что же делать теперь прикажешь? К немцу, что ли, подаваться?
— Может, и к немцу.
— Ну, видать будет… Пока что, давай, подымай жердину.
Подымая комель жердины, Юхнов бросил через плечо:
— «Видать будет», это, братец ты мой, не тактика…
В центре слободы, на мосту, перед которым верещала речушка Сестра, — мелкая, в булыжниках, белых камнях, она пересекала село и впадала в Ламу, — мы увидели Шурку-Интенданта, курсанта нашей роты, бывшего до войны студентом института коммунального хозяйства. Шурка охранял заминированный мост. С винтовкой за спиной, со штыком в кожаном узком чехле на поясе, он стоял у перил, на опрокинутом ящике из-под взрывчатки, и весело переругивался с группой бойцов, остановившихся на мосту и скаливших на Шурку зубы.
— Нету, все роздал, даже и самому не осталось! — выкрикивал Шурка.
Подойдя ближе, мы тоже расхохотались. На дуле винтовки, чтобы в ствол не набивало снегу, у Шурки был натянут тонкий желтенький презерватив; обычно бойцы затыкали дула тряпочками или бумажками. В октябре, в Яропольце, Шурка забрался в аптеку, — старый еврей-аптекарь, эвакуируясь, заколотил окна и двери досками, — и отыскал среди медикаментов коробку с презервативами. Притащив находку в роту, он объявил, что рота зачислена на «резиновое довольствие» и выдал каждому из нас по полдюжины. Фамилия «Яковлев» с того дня осталась только в ротных списках: курсанты звали его — «Шурка-Интендант».
— Ха-а, вот еще Божьи странники! — крикнул Шурка, только мы подошли к мосту, добавив к «Божьим странникам» непечатное слово; матерщина у него была вроде смазки для разговора.
— Ты, вижу, совсем иссобачился, — засмеялся я. — Как она, жизнь?
— Живем… ни во святых, ни в окаянных. А вы куда?
— В монастырь… под угодников мину подкладывать! А у тебя из жратвы ничего не найдется? Нам дали буханку хлеба — вот и питайся!
Шурка потер перчаткой круглое, светловолосое, опаленное огненными ветрами лицо…
— Валяйте в избу, там Детка кур теребит.
В переулке, поодаль от моста, чудом уцелела темная бревенчатая избушка. Углы ее подгнили, одна стена падала и была подперта рогатиной, врытой в землю. Крыша ввалилась, обнажив печную трубу, к которой наверху была примазана глиной черная, треснутая, с выбитым дном, чугунка. Неровно, клубами, валил дым, отлетал oт избы, подхваченный ветром, то, напротив, прибитый ветром, змеился по щелеватой, ощерившейся дранками крыше.
Мы поставили ящики на завалинку. Юхнов шагнул в сени и, не обметая снега, налипшего на сапоги, рванул скобу тяжелой, обитой войлоком и соломенными жгутами двери. Клуб морозного пара вкатился в избу, но его вышибло встречным напором тепла, кислой вони. Метелица закружилась в избе: белый и черный пух, лежавший горкой на полу, взметнулся к потолку, точно столб подчерненного сажей снега. Юхнов отшатнулся и остановился на пороге. Воздушным потоком, казалось, будет вынесено все, что только было в избе — вынесено и поглощено той невидимой помпой, которая, шипя и свистя, качала и качала, стремясь наполнить бездонную, страшную пустоту, неизвестно где и как образовавшуюся, которую чувствовали, однако, не только люди, двигавшиеся по прифронтовым подмосковным дорогам, но и в глубине России.
— Двери закрывайте! Кто там, черти-дьяволы! — послышался сквозь метель басовитый, ломающийся голос Детки. — Всю избу выстудите!
Пушинки, как хлопья снега, медленно падали, оседая на стол, где, средь немытой посуды, стоял медный самовар, тусклый и помятый от полувекового употребления, на скамейки, тянувшиеся по стенам, широкую, занимавшую пол-избы русскую печку. Ноги по-щиколотки в пуху, стоял у печки Детка, держа в одной руке, за ножку, недощипанную курицу.
— Юхнов, Коряков… какими ветрами?
— Теми самыми, какими и всех носит, — притворил я дверь. — К тебе вот, за курами!
По пуховой пороше, не снимая с плеч вещевых мешков, мы прошли в передний угол. У стола, разложив на подоконнике и на скамейке промасленные тряпочки и части разобранного затвора, чистил винтовку молодой солдат с шишковатым, стриженым под нолевку черепом. На печке сидел, свесив ноги, солдат постарше. У трубы сушились портянки, стираная рубаха рукавами вниз.
— Кур у меня полно! — сказал Детка. — Мы с Шуркой только курятиной и питаемся. Поделили должности — ему на посту стоять, а мне по курятникам лазить. Вот ты, Коряков, скажи: приходишь ты в пустой двор и видишь — десяток кур дремлют на жердине. Как бы ты стал действовать?
— Подкрался бы на цыпочках и первую с краю палкой по голове.
— Неправильно! Первым делом, бей петуха! Курица — дура, она без петуха ни шагу. Притаится и будет сидеть на нашесте, пока всех их по порядку не перебьешь. Вот уж правда — лейтенант говорил — на все своя тактика!