— Мы могли бы сделать кое-какой инструмент.
— Найти руду, расплавить ее и...
— Я думал о пещерах,— сказал Бен,— Там могут быть инструменты.
Я даже не заинтересовался. Я знал, что ничего не выйдет.
— Может, там есть взрывчатка,— продолжал Бен.— Мы могли бы...
— Послушай,— сказал я,— чего ты хочешь — вскрыть Прелесть или взорвать ее ко всем чертям? Ничего ты не поделаешь. Прелесть — робот самостоятельный, или ты забыл? Проверти в ней дырку, и она заделает ее. Будешь слишком долго болтаться возле нее, она вырастит дубинку и тяпнет тебя по башке.
От ярости и отчаяния глаза Бена горели.
— Земля должна знать! Ты понимаешь это? Земля должна знать!
— Конечно,— сказал я,— Совершенно верно.
К утру, думал я, он придет в себя и увидит, что это невозможно. Нужно было, чтобы он протрезвел. Серьезные дела делаются на холодную голову. Только так можно сэкономить много сил и избежать многих ошибок.
Но пришло утро, а глаза его все еще горели безумием отчаяния, на котором и держалась вся его решимость.
После завтрака Джимми сказал, что он с нами не пойдет.
— Скажи, ради бога, почему? — потребовал ответа Бен.
— Я не укладываюсь вовремя со своей работой,— невозмутимо ответил Джимми,— Я продолжаю писать сагу.
Бен хотел спорить, но я с отвращением оборвал его.
— Пошли,— сказал я,— Все равно от него никакого толку.
Клянусь, я сказал правду.
Итак, мы пошли к пещерам вдвоем. Я видел их впервые, а там было на что посмотреть. Двенадцать пещер, и все битком набиты. Голова кругом пошла, когда я увидел все устройства, или как бишь их там. Разумеется, я не знал назначения ни одной вещи. От одного взгляда на них можно было с ума сойти; это просто пытка — смотреть и не знать, что к чему. Но Бен старался догадаться как одержимый, потому что вбил себе в голову, что мы можем найти устройство, которое поможет нам одолеть Прелесть.
Мы работали весь день, и я устал как собака. И за целый день мы не нашли ничего такого, в чем могли бы разобраться. Вы даже представить себе не можете, что значит стоять в окружении великого множества устройств и знать, что близок локоть, да не укусишь. Ведь если их правильно использовать, какие совершенно новые дали откроются перед человеческой мыслью, техникой, воображением... А мы были совершенно беспомощны... мы, невежественные чужаки.
Но на Бена никакого удержу не было. На следующий день мы пошли туда снова, а потом еще и еще. На второй день мы нашли штуковину, которая очень пригодилась для открывания консервных банок, но я совершенно не уверен, что создавали ее именно для этого. А еще на следующий день мы наконец разгадали, что один из инструментов можно использовать для рытья семиугольных ямок, и я спрашиваю: кто это в здравом уме захочет рыть семиугольные ямки?
Мы ничего не добились, но продолжали ходить, и я чувствовал, что у Бена надежды не больше, чем у меня, однако он не сдается, так как это последняя соломинка, за которую надо хвататься, чтобы не сойти с ума.
Не думаю, чтобы тогда он понимал значение нашей находки — ее познавательную ценность. Для него это был всего лишь склад утиля, в котором мы лихорадочно рылись, чтобы найти какой-нибудь обломок, еще годный в дело.
Шли дни. Долина и могильные холмы, пещеры и наследие исчезнувшей культуры все больше поражали мое воображение, и уже казалось, что каким-то загадочным образом мне стала ближе вымершая раса, понятнее ее величие и трагедия. И росло ощущение, что наши лихорадочные поиски граничат с кощунством и бессовестным оскорблением памяти покойников.
Джимми ни разу не ходил с нами. Он сидел, склонившись над стопкой бумаги, и строчил, перечитывал, вычеркивал слова и вписывал другие. Он вставал, бродил, выписывая круги, или метался из стороны в сторону, бормотал что-то, садился и снова писал. Он почти не ел, не разговаривал и мало спал. Это был точный портрет Молодого Человека в Муках Творчества.
Мне стало любопытно, а не написал ли он, мучаясь и потея, что-нибудь стоящее. И когда он отвернулся, я стащил один листок.
Такого бреда он даже прежде не писал!
В ту ночь, лежа с открытыми глазами и глядя на незнакомые звезды, я поддался настроению одиночества. Но, поддавшись этому настроению, я пришел к выводу, что мне не настолько одиноко, как могло бы быть,— казалось, молчаливость могильных холмов и сверкающее чудо пещер успокаивают меня. Исчезла таинственность.
Потом я заснул.
Не знаю, что меня разбудило. То ли ветер, то ли шум волн, разбивающихся о пляж, то ли ночная свежесть.
И тут я услышал... голос в ночи. Этакое монотонное завывание, торжественное и звонкое, но порой опускавшееся до хриплого шепота.
Я вздрогнул, приподнялся на локте, и... у меня перехватило дыхание.
Джимми стоял перед Прелестью и, держа в одной руке фонарик, читал ей сагу. Голос журчал, и, несмотря на убогие слова, в его тоне было какое-то очарование. Наверно, так древние греки читали своего Гомера при свете факелов в ночь перед битвой.
И Прелесть слушала. Она свесила вниз щупальце, на конце которого было «лицо», и даже чуть повернула его вбок, чтобы слуховое устройство не пропустило ни единого слога,— так человек прикладывает к уху руку, чтобы лучше слышать.
Глядя на эту трогательную сцену, я начал немного жалеть, что мы так плохо относились к Джимми. Мы не слушали его, и бедняга вынужден читать всю эту чушь хоть кому-нибудь. Его душа жаждала признания, а ни от меня, ни от Бена признания он не получал. Просто писать ему было недостаточно — он должен был поделиться с кем-нибудь. Ему нужна была аудитория.
Я протянул руку и потряс Бена за плечо. Он выскочил из-под одеяла.
— Какого черта...
— Ш-ш-ш!
Присвистнув, он опустился на колени рядом со мной.
Джимми продолжал читать, а Прелесть, свесив вниз «лицо», продолжала слушать.
Порыв ветра донес обрывок саги:
Странница дальних дорог, пролетая из вечности в вечность,
Ты верна только тем, кто ковал твою плоть.
Твои волосы вьются по ветру враждебного космоса,
Звезды нимбом стоят над твоей головой...
Прелесть рыдала. На линзе явно блестели слезы.
Прелесть выпустила еще одно щупальце, на конце его была рука, а в руке — платочек, белый дамский кружевной платочек.
Она промакивала платочком выступавшие слезы.
Если б у нее был нос, она, несомненно, высморкалась бы, деликатно, разумеется, как и подобает даме.
— И все это ты написал для меня? — спросила она.
— Все для тебя,— сказал Джимми. Он врал, как заправский ловелас. Читал он ей только потому, что ни Бен, ни я не хотели слушать его стихи.
— Я так ошиблась,— сказала со вздохом Прелесть.
Она насухо протерла глаза и бойко навела на них глянец.
— Одну секунду,— сказала она деловито,— Я должна кое-что сделать.
Мы ждали затаив дыхание.
В боку у Прелести медленно открылся люк. Выросло длинное гибкое щупальце, которое проникло в люк и выдернуло оттуда Элмера. Зверь раскачивался на весу.
— Мужлан неотесанный! — загремела Прелесть.—Я взяла тебя в себя и битком набила тебя фосфатами. Я выпрямила твои вмятины и начистила тебя до блеска. И что я имею за это? Ты пишешь мне саги? Нет. Ты жиреешь от довольства. Ты не отмечен печатью величия, у тебя нет ни искры воображения. Ты всего лишь бессловесная машина!
Элмер инертно раскачивался на конце щупальца, но колеса его неистово вращались, и по этому признаку я решил, что он расстроен.
— Любовь! — провозглашала Прелесть.— Нужна ли любовь таким, как мы? Перед нами, машинами, стоят более высокие цели... более высокие. Перед нами простирается усеянный звездами космос. Дует ветер дальних странствий с берегов туманных вечности. Наша поступь будет твердой...
Она еще поговорила о вызове, который бросают далекие галактики, о короне из звезд, о пыли разбитого вдребезги времени, устилающей дорогу, которая ведет в ничто, и все это она позаимствовала из того, что Джимми называл сагой.