Немного постояв, он ринулся через проем на полигон. Слышно было, как шуршит его шелковый наряд.
Пакстон не двигался, пока епископ не отошел на достаточно большое расстояние, и только затем нажал пальцем другую кнопку. Щит тихо, медленно опустился.
Пакстон наконец облегченно перевел дух.
Все кончилось.
Хантер просчитался.
Пакстон неторопливо стал подниматься по ступенькам.
Ему незачем было больше спешить.
Он мог просто остаться у Нельсона, пока тот либо сам отправит его дальше, либо поможет организовать переезд в надежное место. Хантеру не могло быть известно, какой из посланных им убийц напал на след противника. У епископа не было до сих пор возможности связаться со своими, да он, верно, и не решился бы.
Уже на самом верху Пакстон споткнулся и кубарем покатился с лестницы, и тут раздался оглушительный взрыв, потрясший, казалось, Вселенную и ударом отдавшийся в его, Пакстона, мозгу.
Ошеломленный, он встал на четвереньки и, превозмогая боль, из последних сил потащился вниз, а сквозь треск и грохот настойчиво пробивалась одна-единственная мысль: Я ДОЛЖЕН ВЫТАЩИТЬ ЕГО ОТСЮДА, ПОКА НЕ ПОЗДНО! Я НЕ МОГУ БРОСИТЬ ЕГО НА ВЕРНУЮ СМЕРТЬ! Я НЕ МОГУ УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА!
Он слез с лестницы и продолжал ползти, пока не застрял в узком проходе.
И не слышно было орудийного огня, не рвались снаряды, не было тошнотворного стрекотания пулемета. На небе ярко светила луна, а вокруг царила умиротворенная тишина — как на кладбище.
Только смерть, с оттенком мистического ужаса подумал он, здесь не тихая. Она обрушивается на Человека, убийственно страшная, сводящая с ума; тишина приходит потом, когда все уже кончено.
При падении он ушиб голову и теперь понимал, что треск и грохот, которые так потрясли его, раздались только в его мозгу. Но с минуты на минуту Петви начнет атаку, и тишина нарушится, и поздно будет что-либо предпринимать.
А из глубин сознания возник вдруг внутренний голос, сердитый, язвительный, насмехающийся над глупым добросердечием.
Вопрос, говорил этот внутренний голос, стоит так: либо ты, либо он. Ты боролся за свою жизнь единственным доступным тебе способом. И любые твои действия оправданны.
— Я не могу этого сделать! — вскричал Пакстон, и все же он знал, что не прав, что поступает неразумно, что внутренний голос не напрасно издевается над его нелогичностью.
Он встал на ноги и, пошатываясь, побрел вниз. Голова у него раскалывалась, горло сжимал страх, но неопределенное, безотчетное побуждение, пересилившее страх, рассудок и боль, гнало его вперед.
Он дошел до щита, нажал на кнопку и через открывшийся проем выбрался на полигон, застыв от ужаса, потрясенный одиночеством и заброшенностью, которыми веяло от этой квадратной мили пространства, отгороженного от всей остальной Земли, точно место последнего, окончательного суда.
А может быть, так оно и есть, подумал он: место, где вершится суд над Человеком.
Юный Грэм, возможно, единственный из всех нас по-настоящему честен. Он истинный варвар, как называет его дедя; он не лицемерит; он видит наше прошлое таким, каким оно было в действительности, и живет по его законам.
Пакстон мельком оглянулся и увидел, что проем закрыт. А впереди, по искромсанному, исковерканному, перепаханному полю, брела одинокая фигура — это мог быть только епископ.
Пакстон с криком побежал к нему, а епископ обернулся и стал поднимать руку с пистолетом.
Пакстон остановился, отчаянно жестикулируя. Пистолет поднялся выше, из его дула вырвалось голубоватое облачко, и в тот же миг Пакстона словно полоснуло по шее, и он почувствовал на коже теплую влагу.
Отскочив в сторону, он бросился на землю, ударился и пополз к ближайшей воронке. Терзаемый страхом и унижением, он забрался в нее, весь кипя от гнева и ярости.
Он пришел спасти Человека, а тот едва не убил его!
«Я должен был бросить его здесь»,— подумал он.
«Я должен был оставить его умирать».
«Я убил бы его собственными руками, если бы мог».
Впрочем, теперь он действительно должен был убить епископа. Убить его либо самому быть убитым — иного выбора не было.
И не просто убить, но убить как можно быстрее. Пятнадцать минут, о которых говорил Петви, истекали, и надо было успеть покончить с епископом и выбраться отсюда прежде, чем Петви откроет огонь.
А можно ли отсюда выбраться? — подумал Пакстон. Если бежать, пригнувшись и петляя, есть ли надежда увернуться от пуль епископа?
Вот так и надо сделать. Не тратить времени на убийство, если только епископ не вынудит его к этому, а просто бежать. Епископа пусть убивает Петви.
Он поднес руку к шее, и пальцы его сделались липкими. «Странно,— подумал он,— странно, что я не чувствую боли. Наверняка боль придет потом».
Он осторожно выбрался из воронки и, перекатившись через ее край, очутился в куче металла — всего, что осталось от воюющих роботов.
А прямо перед ним тускло поблескивало в лунном свете новехонькое, без единой царапинки ружье, выпавшее, должно быть, из рук погибшего робота.
Пакстон потянулся к ружью и в этот миг увидел епископа, который был уже совсем близко: шел убедиться, что прикончил его, Пакстона!
Бежать было поздно и — странное дело — не хотелось. Пакстон никогда еще не питал ни к кому настоящей ненависти, он даже не знал до сих пор, что это такое, но теперь он узнал это, теперь его обуяла дикая ненависть, теперь он был способен на убийство — на убийство без пощады, без жалости.
Он поднял ружье, его палец судорожно обхватил курок; из дула вырвалось пламя, раздался громкий треск.
Но епископ все шел, все приближался; он не бежал, он шел большим, размеренным шагом, чуть подавшись вперед, как будто его тело вобрало в себя смертоносный огонь, но смерть отступила перед волей, перед желанием убить противника.
Пистолет епископа взметнулся, и что-то ударило Пакстона в грудь, раз, другой, третий, и по телу его заструилась какая-то жидкость, а в сознании вдруг пронеслось: что-то здесь не так.
Потому что не могут двое людей с расстояния в дюжину футов палить и палить друг в друга, оставаясь при этом на ногах. Как бы плохо оба они ни стреляли, это невозможно.
Пакстон выпрямился во весь рост и опустил бесполезное ружье. А в нескольких шагах от него остановился епископ, отбросив пистолет.
Они стояли, глядя друг на друга в бледном свете луны, а гнев их таял и улетучивался, и на душе у Пакстона было противно.
— Пакстон,— тупо спросил епископ,— кто сотворил это с нами?
И было странно слышать его слова, как если бы он спросил: кто помешал нам убить друг друга?
На какую-то долю секунды Пакстон подумал, что, может быть, правильнее было бы не мешать им совершить убийство. Потому что некогда убийство почиталось доблестью, доказательством силы и мужества, может быть, даже доказательством права именоваться Человеком.
Но им двоим не позволили убить друг друга.
Потому что нельзя убить, стреляя из пугача пластмассовыми пульками, наполненными похожей на кровь жидкостью. И нельзя убить, стреляя из ружья, которое с грохотом выплескивает какое-то подобие дыма и пламени, но заряжено холостыми патронами.
А может быть, и все это поле игрушечное? И роботы, в самые трагические моменты распадающиеся на части, будут собраны потом вновь и опять примут участие в игрушечной войне? И не является ли игрушкой вся эта артиллерия, все эти полностью переработанные бомбы, извергающие пламя и даже способные перепахать землю, но ни для кого по-настоящему не опасные?
Епископ сказал:
— Я чувствую себя последним дураком, Пакстон.— И добавил еще несколько слов, которых никогда не произнес бы настоящий епископ, даже если бы захотел сказать, каким дураком он себя чувствует.
— Пойдемте отсюда,— сказал Пакстон, чувствуя себя примерно так же, как епископ.
— Я не понимаю...
— Забудем об этом,— гаркнул Пакстон,— Главное сейчас убраться отсюда. Петви откроет...
Но он не закончил фразы, вдруг поняв, что даже если Петви откроет огонь, ничего страшного не произойдет. И не откроет Петви никакого огня, потому что он знает, конечно, что они здесь.