— В честь да во здравие твоей милости! — говорили бояре и опричники с поклоном.
А зверь встряхивал косматой головой и ревел.
Поодаль ото всех сидел на пиру князь Данило Иванович Челяднин. Он знал: держит гнев на него государь Иван Васильевич, и ждал себе беды, — только не ведал, откуда она придет.
Князь не пошел на поклон к зверю. Было ему не до потехи: томила его тяжкая дума. Облокотившись на стол, сидел он и не видел, что творилось в палате. А кругом его сновали веселые люди: кто плясал, вздевши на себя бесовскую харю, кто кричал песню, а кто и просто ходил вприскочку. Не по одной чаре было выпито, и вино всех разбирало.
Вдруг перед князем встал Федор Басманов.
— А ты что же не идешь, княже? Аль не слышал государева указу? — нагло усмехаясь, спросил он Челяднина.
Ничего не сказал в ответ Данило Иванович, — только расправил седую бороду, да смерил обидчика взглядом строгих очей.
— Его милости невместно бить челом! — на всю палату прошипел голос Иоанна, и было в нем столько злобы, что сразу все затихли.
У всех захолонуло сердце.
— Боярская спина упряма, — угодливо сказал кто-то из опричников, — ее нагибать надо. Сама перед одним топором гнется…
Поднялся Данило Иванович с места, прошел палатой и стал перед царем, покорно склонив седую голову. Молнии гнева засверкали в очах царя. Он высоко поднял посох, но, видно, опомнился и тут же опустил руку. А старый князь ударил ему челом и проговорил бесстрашно, словно и не приметив грозного взмаха:
— Смилуйся, пожалуй, великий государь! Не вели холопам твоим рушить моей чести. Ради службишек моих не отрини мое челобитье! Наш род Акиноов…
Страшная усмешка покривила губы Иоанна. Опять, словно сама собой, поднялась рука с остроконечным посохом и опять опустилась.
— Добро! — сказал он, тяжело дыша, почти задыхаясь. — Знать, не нашему убожеству честить Акинфов. Где уж нам, бедным и скудоумным! Благо ти, княже Данило Иванович… Не кладу порухи [25] твоей чести, — невместно тебе быть у нашего стола, тешиться с нами в убогой моей избенке. Ступай ин в свои великие хоромы. Расступись на стороны, смерды! Дорогу княжати Акинфу! — Велий [26] бо есть царя и великого князя всея Руси! — вдруг крикнул царь и сел опять на свой столец и рассмеялся страшным смехом.
И вся палата загремела долго не стихавшим смехом.
Князь выслушал, не дрогнув. Он знал, что это конец, что смерть стоит у него за старыми плечами, но не сдался и не устрашился.
Одна дума была у него в голове: дадут ему уйти домой, или, как водилось, повершат тут же на дворе, не дав проститься со своими?. А дома ждал его любимый внучек, малый княжич Данилка…
Еще раз истово [27] и неторопливо ударил челом до земли Данило Иванович, потом поднялся и пошел из палаты, высоко подняв голову. Никто не заступил ему дорогу. Невозбранно вышел он и со двора, мимо пищальников, [28] и дозоров. Только двое изо всех бывших на пиру: Афонька Вяземский да Федор Басманов, проводили его до сеней. Они низко кланялись и говорили:
— Здрав буди, княже! Не оставь своей милостью нас, твоих холопей!
По уходе Челяднина, Иван Васильевич подозвал к себе Субботу Осетра и что-то ему молвил. И в один миг по палате полетела весть, что царь в канун праздника Христова Рождества велит всем собираться и идти со славленьем и коледою к боярину князю Даниле. Осетру сказано: брать с собой
медведей и скоморохов, а опричникам быть в ратном уборе [29]…
И снова закипел пир. Всех охватило безудержное веселье. Сам царь поднимал чашу за чашей. Субботу Осетра с медведями выгнали вон — прискучила медвежья потеха. Теперь ударили по струнам гусляры, загремели песни. В парчовом летнике [30], изгибаясь девичьим станом, Басманов плясал перед царем.
Отдыхал народ московский: не звонил уныло великий колокол, никого не вершили на площадях. Кое-когда только грозной тучей проносилась по улицам опричня, а о наездах было не слышно. Видно, не до них было кромешным царевым слугам: на «верху» [31] едва не ежедневно шли пиры да потехи.
У двора князя Челяднина, будто недельщики у татебной ямы [32] день и ночь ходили какие-то люди. Походят и уйдут, а смотришь — на смену приходят другие. И думали княжие соседи, что это не к добру…
Так прошло время, и настал канун великого праздника Рождества Христова — сочельник. Тихий миновал день, тихий опустился и вечер над Москвой. Вызвездило, будто кто блестки золотые без счета раскидал по темному бархату неба. По улицам мало было народу: все сидели по домам и готовились встретить великий день Божьего пришествия на землю. Темные и тихие стояли высокие избы и хоромы; и чуть виднелись их острые кровельные верхи. В слюдяных окончинах [33] с мелким переплетом слабо светили лампадные огни.
На крутом завороте кривой улицы близ хором князя Данилы Ивановича Челяднина показалась и за-двигалась темная полоса… И казалось, не было ей конца-краю… Едва отличались в ночной тьме кони с санями и вершные [34]. За ними огромная ватага людей шла сплошным темным хвостом, а в ней тяжело переваливались на четвереньках темные кучи медведей. И ни выкрика, ни слова… Разве где пролязгает железо цепи, да фыркнет испуганный конь.
В долгих санях, крытых алым сукном, сидел царь Иван, кутаясь в чернолисью теплую шубу. Холодно Грозному, но не от мороза: чудится ему, что со стороны у саней идет стар человек в белой одежде, идет, наклоняется к нему и шепчет: «Престани [35] от лютости твоея, Иване! Тебе говорю — престани!».
— Кто еси, старче? — спрашивает царь.
Но нет ответа, а едущие рядом опричники дивятся, что государь беседует незнамо с кем.
И опять слышит он тихий голос: «Престани, Иване! Не испытуй без меры милосердия Божия»…
— Кто тут? — в испуге вскрикивает царь.
— Твои холопи, великий государь! — слышит он голос Вяземского.
Но вот царские сани и всадники поравнялись с Челяднинским двором. «Много добра у князя Данилы», — думает Иван Васильевич, а со стороны опять шепот: «престани, престани»…
Словно сами собой распахнулись тесовые ворота, и вся ватага с вершниками впереди стала вваливаться во двор. У крыльца остановились царские сани. Спешились опричники и бояре, сгрудились около царя. Вот под руки ведут его по крылечным ступеням, а у самих в руках у кого нож, у кого топор… Смутный говор пробегает в толпе и врывается в святую тишину. Раскрыта окованная дверь — просторные сени палат, а там видна «крестовая»: желтые свечи рядами горят в паникадильцах перед иконами, а ярче всех перед праздничной Рождества Христова. И чудное дело! Царь смотрит — и не верит своим зорким очам: неведомый старец, что всю дорогу шептал ему на ухо смутные угрозы, уж здесь. Он стоит лицом к нему, маленький и тощий, с косицами белых волос на голове и бороде, в сияющей серебротканной одежде, и манит его к себе. А за ним князь Данило Иванович с малым внучком на руках. И радуется безвинный младенец невиданному сборищу, смеется… Тешит его золотая парча царской одежды, радуют сверкающие камни на околе его шапки…
Позади, в сенях, тяжело затопали, застучали когтями грузные звери. Иван Васильевич обернулся и махнул рукой. В один миг всё стихло, а потом отхлынуло назад, на крыльцо, а там и на двор. В палатах остались только опричники и ближние люди.
И вдруг у Крестовой, вместо скоморошьей коледы, раздалась радостная рождественская песнь. «Дева днесь Пресущественного рождает»… слабый и дрожащий запел старческий голос. «И земля вертеп» Неприступному приносит" — слился с ним голос царя, подстали опричники и бояре… И полились чудные слова торжественным могучим хором перед иконой Рождества Христова.