Снова наступило молчание. Обезоруженный, аббат Гринн внезапно почувствовал, как при виде этого юного бунтаря, упрямо отказывающегося нести непосильное бремя чужого греха, у него становится тяжко на душе, и совесть его заныла.
Он понимал, что не только первородный грех лежит грузом на душе мальчика, но что груз этот еще увеличивается из-за непреклонности его матери, упорно считающей, что тонзура священника — единственно возможная судьба, уготованная ее сыну. Гринн преисполнился жалости, которую не имел права высказать.
Выйдя из-за стола, он подошел к Жилю, мягким движением положил ему руку на плечо, вздрогнувшее при этом прикосновении, и тихо сказал:
— Возвращайтесь в класс и будьте готовы. Через час я сам вас препровожу в семинарию. Так будет лучше, чем с отцом надзирателем. Затем… и я это вам обещаю, я вернусь в коллеж, чтобы написать вашей матери и высказать свое мнение. Вот все, что я могу сделать для вас.
Он не сказал Жилю, каково его мнение. Жиль, удрученный объявленным ему приговором, понурил голову и, не будучи в силах поклониться аббату, повернулся к двери и покинул кабинет.
На дворе стояла скверная погода, ураган, с утра уже обрушившийся на залив, предвещал сильные штормы поры весеннего равноденствия. В замкнутом пространстве двора был, казалось, эпицентр непогоды. Сильный ветер метался у самой земли, сминая оставшуюся после зимы пожухлую траву, разметывая гравий. Иногда слышался звон разбиваемого стекла плохо закрытых окон.
С минуту будущий семинарист стоял посредине большого пустого двора, глядя на здание коллежа, позволяя яростным порывам ветра хлестать по телу, спутывать волосы, сечь его по лицу, подобно молниям, бьющим в клотик мачты. Он желал бы остаться тут навеки, не идти больше никуда, превратиться в камень. Непогода принесла ему облегчение, так как он бы не хотел, чтобы событие, которое он считал крушением всей своей жизни, происходило при ярком свете солнца и пении птиц.
А так все, казалось, служило предвестием ада.
Внезапно позади Жиля раздался глухой грохот, прозвучавший как сильный удар по коже большого барабана. Обернувшись, он увидел, что грохот этот издала одна из створок ворот, плохо закрытых привратником, — она открылась под напором урагана и теперь билась о стену.
Через открытые ворота видна была улица, по которой носились обломанные ветки деревьев и мусор. Все, что буря поднимала по дороге, двигалось, будто наделенное жизнью… В открывшемся ему каким-то чудом выходе Жиль увидел поданный свыше знак, приглашение к действию, поскольку теперь он знал, что Мари-Жанна Гоэло останется непреклонной. Если же он позволит заключить себя в семинарию, никакая человеческая сила не сможет вырвать его оттуда, разве что он сбежит сам. Зачем же тогда ждать?
Створка хлопнула еще раз, будто испытывая нетерпение. Не раздумывая больше. Жиль устремился вперед, опасаясь внезапно увидеть привратника, который закроет выход перед самым его носом. Одним прыжком он оказался на улице и побежал через огород по направлению к Хлебному рынку.
Забыв таимую вот уже два месяца злобу, из-за которой он не ходил в порт. Жиль инстинктивно направился туда, в порт, символ убежища и бегства к далеким берегам. Первой мыслью, пришедшей ему в голову, было спрятаться там в одном из припортовых кабачков, дождаться ночи, а затем пробраться на борт какого-нибудь суденышка. Не могло быть и речи, чтобы возвратиться на улицу Сен-Гвенаэль, где его будут искать в первую очередь, однако у него оставалось совсем мало времени: через час он уже должен был найти укрытие.
Когда он со всех ног пробежал через ворота Сен-Саломон, его ноздри уловили запах горячих лепешек, от которого он чуть было не потерял сознание, так как вспомнил, что голоден. Миска супу, которую он успел проглотить утром, осталась лишь далеким воспоминанием, тем более что экономия, внушаемая служанке его квартирной хозяйкой, заставляла ее варить суп, более похожий на воду.
Ко всему тому он еще и оставил в классе вместе с книгами несколько толстых ломтей хлеба, намазанных тонким слоем масла, служивших ему обычно обедом. А когда Жиль был голоден, его мозг работал очень плохо.
Он машинально замедлил шаг, обшарил карманы в тщетной надежде на то, что несколько лиардов, составляющих все его богатство (его мать всегда считала, что карманные деньги — этого западня, расставленная мальчику дьяволом), каким-то чудом размножились. Естественно, этого не произошло, но все же он нашел достаточно монет, чтобы купить две большие гречневые лепешки.
Лепешки были проглочены в одно мгновение, оставив на губах юноши чудесный вкус соленого масла, а в желудке — довольно свободного пространства.
За то небольшое время, что он потратил на еду, он смог немного поразмыслить над своим первоначальным планом и счел его глупым. Что он найдет в порту, кроме рыбачьих лодчонок, а если ему уж очень повезет, то он сможет устроиться на судно, которое высадит его в одном из портов Бретани, тогда как он ведь грезит Америкой? Разве не может так случиться, что он наткнется опять на какого-нибудь проходимца, вроде человека из Нанта, который отправит его в совершенно противоположную сторону!
Однако жившее в нем стремление встречать невзгоды, смело глядя им в лицо, а также склонность к сопротивлению заставили его отказаться от тайного бегства, пока еще им не разыграна его последняя карта. Картой этой Жиль считал своего крестного, аббата Талюэ, так любившего его.
Он, конечно, сможет понять отсутствие у него призвания к религиозному служению и помочь его беде. Много раз уже аббат осторожно пытался предостеречь Мари-Жанну от слишком поспешного решения. Эннебонский ректор был для Жиля другом и доверенным лицом, тем человеком, которому он изредка приоткрывал глубоко
запрятанные тайны своих стремлений и с которым мог говорить об унижении, испытываемом из-за того, что он не в состоянии назвать имя своего отца. Уже дважды аббат Талюэ помешал своему крестнику отправиться в море: в первый раз в начале английской войны вместе с эскадрой г-на д'Орвилье, а второй раз — в прошедшем году, когда герцог де Лозен отплыл из Киберона для нового завоевания Сенегамбии. Однако вмешательство аббата было не окончательным запрещением, а просьбой:
«Подожди еще, малыш! Ты ведь пока не готов к жизни моряка, а она очень тяжела. Ты далеко не продвинешься и высоких постов тебе не видать…
На твою долю останется прозябание на низших должностях, выполнение мелких заданий. Тебе надобен подходящий случай…»
Вот и настал такой случай: сражение огромной страны за свою свободу, восстание льва, плененного мышами. В этих обстоятельствах даже такой бастард, как он, сможет выйти из накрывшей его тени! Но для того, чтобы поймать удачу, нужно будет повидать аббата, следовательно, придется вернуться в Эннебон, рискуя при этом столкнуться с Мари-Жанной или нарваться на ищущих его стражников. Жестокая дилемма! Но времени обдумать все как следует у него не было…
Тем не менее Жиль, дойдя уже до Рыбного рынка, повернул обратно к центру города, ругая себя и называя идиотом, поскольку для того, чтобы попасть на дорогу, ведущую в Эннебон, нужно было пройти мимо коллежа, что было весьма опасно, не говоря уже о потерянном напрасно времени.
Он продолжал колебаться, когда услыхал раздавшиеся на всю улицу крики:
— Вот он! Держи его!..
Ледяной холод пробежал у него по спине. Кричал сержант, который вместе с двумя стражниками спешил к нему с другого конца улицы. В одну секунду Жиль понял, что все пропало, он увидел себя уже пойманным, отведенным в семинарию, запертым на замок, а может быть, даже брошенным в каменный мешок без света и воздуха до тех пор, пока не согласится выбрить тонзуру. Наверное, его бегство уже стало известно аббату Гринну, и этот законченный лицемер с его деланным сочувствием безо всяких колебаний отправил правосудие по его следу. И сейчас его арестуют прямо на улице как какого-нибудь мошенника!
Он выругался сквозь зубы, по привычке перекрестившись, и затравленно огляделся, ища спасения. И тогда он увидел коня, какого никогда еще не видел! Конь был так прекрасен, что походил на какое-то сказочное существо. Казалось, он специально появился как из-под земли, чтобы прийти ему на помощь.