— Вот благородные и честные слова, господа! — сказал Гартман, входя в свою очередь в комнату. — Подите, подите сюда, сударыни, — прибавил он, оборачиваясь в коридор, — придите насладиться счастьем ваших детей. Ивон, любезный сын, вы исполняете мое желание и я горжусь, что вы будете моим зятем. Теперь, — продолжал он, целуя Шарлотту в лоб, — я буду счастливейшим отцом, потому что у меня будут две дочери.
Шарлотта и Лания, вне себя от смущения, не были в состоянии произнести ни одного слова и рыдая бросились на шею к своим матерям; но ошибиться было нельзя: они плакали от радости.
Когда первое волнение утихло и действующие лица этой сцены мало-помалу возвратили свое хладнокровие, Люсьен рассудил, что ему пора выступить на сцену.
— Все это очень мило, — сказал он, — только если вы не знаете, то я вам скажу, что уже полночь. Я велел подать ужин, и если вы согласны, то это будет обручальный пир.
— Ты прав, негодный мальчик, — ответил его отец, улыбаясь, — будем счастливы, пока можем. Не будем думать о заботах, ожидающих нас в будущем. Пойдем в столовую и отпразднуем по старинному эльзасскому обычаю, с рюмками в руках, это событие, которое осчастливило всех нас.
— Ну, любезные рыцари, — сказал Люсьен, смеясь, — берите под руку ваших невест и отправимтесь в столовую.
Сердца были так переполнены, что аппетит не мог быть хорош. Дамы особенно едва дотрагивались до кушаньев; поставленных перед ними, и клевали как птички.
— Теперь, — сказал Гартман, отодвигая свою тарелку, — расскажите нам, господа, каким образом вы сделали нам так неожиданно такой приятный сюрприз.
— Извините, папа, — сказал Люсьен, — говорить желаю я.
— Для чего?
— Чтоб рассказать вам этот сюрприз. Устроил его я.
— Это правда, — сказал Мишель, весело ударив брата по плечу, — мы обязаны ему, папа, тем, что увидали вас несколькими часами ранее.
— Да, — хитро сказал Люсьен, — и что вы узнали вещи, весьма для вас приятные, которых вы не ожидали.
— Ну, говори, болтун, расскажи нам твою историю, — сказал Гартман, увидев внезапную краску обеих девушек.
— О! Это будет недолго; представьте себе, папа, что когда я вошел в «Город Париж», Петрус весело подбежал ко мне. Вы знаете Петруса, папа?
— Да, да; продолжай.
— Ну, так как у него всегда надгробная наружность, я был до того испуган этой необычайной радостью, что счел его помешанным. Но он скоро успокоил меня, сообщив, что 3-й полк зуавов должен прибыть в десять часов в Кенигсгофен. Я знал, как вы будете рады увидеть моего брата и Ивона, разумеется; я не мог терять ни минуты. Я прибежал домой, велел Жану заложить коляску, а Жан, как только узнал, для чего она мне нужна, повиновался мне с понятною для вас поспешностью. Я поехал на станцию. Не пробыл я там и десяти минут, как услышал свист машины, и поезд пришел. Я бросился на набережную, скоро узнал Мишеля, который обнял меня так, что чуть не задушил, до того рад был видеть меня. Я хотел тотчас увести его, но ему надо было сделать распоряжения; он не мог оставить свою роту, начальство над которой поручил своему поручику, и не прежде как по получении позволения своего начальника, согласились эти господа сесть в коляску со мною. Едва успели мы въехать в город, ворота заперли. Но все благоприятствовало нам сегодня: вы были в ратуше, папа, матушка и госпожа Вальтер разговаривали о стряпне в гостиной; я не хотел мешать такому интересному разговору. При этой выходке все засмеялись.
— Притом я люблю эффекты, — продолжал он. — Какое-то предчувствие сказало мне, что моя сестрица и прелестная кузина Шарлотта не очень станут сердиться, если я сделаю им сюрприз; не правда ли, Лания?
— Молчи ты, злой. Напротив, я очень на тебя сержусь, — сказала Лания, восхитительно надув губки.
— О! Ты можешь это говорить. А вы, милочка Шарлотта, также сердитесь на меня?
— Должна бы, может быть, — отвечала она с обольстительной улыбкой, — но не имею сил; я слишком счастлива.
— А! Браво! Вот это откровенно; это тебе урок, Лания! — вскричал Люсьен, смеясь.
— Но каким образом, любезный Мишель, — спросил Гартман, — ты не предупредил меня о твоем приезде?
— По очень простой причине, батюшка: нам вдруг дано было приказание уехать из Марселя, и только дорогою объявили нам, что наш полк составляет часть корпуса Мак-Магона и что пока мы должны отправляться в Страсбург. Бесполезно было бы писать к вам; я приехал бы прежде моего письма.
— Это правда. Теперь, по крайней мере, ты знаешь наше взаимное положение. Недоразумений между нами не может быть. Дети, вы помолвлены, но вы понимаете, так же как и я, не правда ли, что в тех важных обстоятельствах, в каких мы находимся, немедленный брак невозможен.
— К несчастью, это справедливо, батюшка, мы не должны думать об этом теперь.
— О! — сказал Ивон. — Теперь, когда я уверен, что меня любят, ожидание моего счастья, вместо того, чтобы опечалить меня, даст мне мужество.
— Нам оно нужно, дети мои, нам нужно много мужества, чтобы исполнить обязанность граждан и солдат. Слава и счастье отечества должны стоять выше личных чувств. Будем людьми, взглянем прямо на обязанность, выпавшую нам на долю, чтобы выполнить ее со всей энергией и со всей преданностью, с каким мы способны. Когда война будет кончена, спокойствие восстановлено, когда наконец Франции мы не будем нужны, мы успеем насладиться счастьем. Теперь мы должны быть одушевлены любовью к отчизне. Дети, — прибавил он, наполняя бокал и вставая, — пью за ваше здоровье, пью за ваш близкий союз, но прежде всего пью за славу и успех Франции!
Эти слова были повторены с волнением всеми собеседниками.
Наступило минутное молчание, печальное и тревожное; у матерей и дочерей глаза были наполнены слезами; мужчины, несмотря на свою твердость, побледнели.
— Не будем унывать, — продолжал Гартман с энергией, — приготовляющаяся война предвещает грозу. Но много ураганов обрушивалось на Францию с тех пор, как она существует; много бурь мучили ее и грозили поглотить; помните, что каждый раз она выходила выше, могущественнее и прекраснее из этих страшных потрясений, которые хотели уничтожить ее, а напротив оживляли.
— Да здравствует Франция! — вскричали молодые люди.
— Мы сумеем умереть за нее, — сказал Мишель. — Вся кровь наша ей принадлежит. Это наша мать. Наша любовь, закаленная в битвах, увеличится, если возможно, от опасностей, которым мы будем подвергаться; когда мы увидимся с нашими невестами, мы будем гордиться, что защищали их.
— Если мы падем, — продолжал Ивон, — нас будут оплакивать. Чего можем мы, чего мы должны требовать более?
— Ивон, — сказала Лания, — с нынешнего же дня я считаю себя вашей женой. Уезжайте без опасения; если вы падете, я останусь верна вам и в могиле.
— Для чего нам печалиться, — с живостью вскричала Шарлотта, — и увенчивать себя кипарисами? Я имею предчувствие, что вы не на век прощаетесь с нами. Господь, защищающий нас, не позволит, чтобы любовь наша была разбита. После дней ужаса и тоски наступят дни спокойствия и счастья. Исполняйте вашу обязанность, господа, у нас еще будут солнечные часы.
Эти последние слова вызвали радость на лицах всех собеседников и собрание, на мгновение опечаленное, возвратило в эти последние минуты всю свою веселость.
Было поздно; прошла почти вся ночь.
Пробило четыре часа утра; начинало рассветать. Встали из-за стола и условились, что вся семья проводит госпожу Вальтер и дочь домой.
Отправились в путь, и хотя требовалось не более шести минут, чтобы дойти от улицы Голубое Облако до площади Брогли, путь длился около получаса.
Это понятно: Мишель подал руку Шарлотте, Ивон Кердрель — Лании.
Четверо молодых людей столько желали сказать друг другу, им оставалось так мало времени для этого, что они поспешно воспользовались несколькими минутами, остававшимися у них. Отец и обе матери улыбались между собой и делали вид, будто не примечают этого.
Однако надо было расстаться. Как медленно ни шли, дошли, наконец, до двери. Прощание было продолжительное, печальное, точно будто не должны были увидаться опять, а между тем свидание было назначено в тот же день через несколько часов. Но влюбленные все одинаковы: для них существует одно настоящее, а будущее точно будто не настанет никогда.