Но он остался в Венеции, и у него не было другого выбора, кроме как раздумывать об этом. Лорен добралась до Парижа; Джейсон послал телеграмму и начал ждать, рассчитывая увидеть ее через неделю. Он не спешил – мимо его окна по пути с вокзала проходили молоденькие немки. Велосипед стоял у него в номере кверху колесами, опираясь о пол сиденьем и рулем, пока он копался с шестеренками передач и отлаживал давление в шелковых шинах, скользивших под его пальцами. По вечерам он ходил со своей командой по тратториям. Ему опостылела Венеция.
Она не приехала. Ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Он разозлился – он хотел убраться из этого города и ехать в Неаполь. Он хотел заселиться в номер с видом на Неаполитанский залив, прежде чем нахлынет рождественская волна туристов. Надвигалась зима – все остальные гонщики из команды Джейсона уехали на юг Италии. Джейсон послал еще несколько телеграмм. Он нечасто покидал номер; конечно же, потому что было холодно, а не потому что он ждал звонка. Он обнаружил, что все меньше и меньше трудится над велосипедом – он лишь крутил переднее колесо и смотрел на комнату сквозь вертящиеся спицы. Настало Рождество.
Он начал каждый день ходить к вокзалу. Поезд всегда ожидался к четырем. Порой он не слишком опаздывал и прибывал к полшестого, к шести. Но Джейсон всегда приходил к четырем – на случай, если поезд в кои-то веки прибудет вовремя; тикая, катились часы. Он замечал далеко над водой одинокий белый огонь паровоза, идущего с материка. Поезд опустевал, перрон наводняла толпа народа, а потом оставался лишь ручеек; многие сходили в Милане и садились на другие поезда, направляющиеся южнее. Когда кончался и ручеек, он все сидел и ждал, на случай, если она выйдет последней. Затем он отправлялся обратно в отель и тщательно проверял свой почтовый ящик, убеждаясь, что для него нет никаких сообщений. Найдя сообщения для какого-то другого постояльца, он читал и их, дабы убедиться, что они не были адресованы ему и положены в чужой ящик по ошибке.
Он понял, что она не приедет до весны, когда узнал, что она с Мишелем.
Он не мог представить себе, чтобы она считала Мишеля красивей его; он не мог представить себе, чтобы Мишель занимался с ней любовью, как он. Но у него всегда было предчувствие насчет Мишеля – с той самой ночи, когда он впервые увидел его в квартире под ними, когда тот стоял один посреди комнаты. «Сейчас проходить через все это, – думал Джейсон, лежа ночью в постели, в то время как переднее колесо велосипеда продолжало вращаться в темноте, – совершенно бессмысленно. Это все равно что вернуться из Вьетнама невредимым, только чтобы тебя пристрелили; я уже пережил это, она никогда не уходила от меня, даже когда у меня было куда больше женщин, чем в последнее время. Мои проступки никогда не имели значения; она слишком любила меня, чтобы уйти». Теперь, когда он начинал понимать, что часть его жизни закончилась, теперь, когда он готов был остепениться, она поставила под вопрос его значимость в ее жизни: так ему это виделось. Ему просто-напросто не приходило в голову, он не был способен додуматься до возможности, что она действительно собирается оставить его; и все же посреди всех его новых сомнений на свой счет скептицизм, с которым он воспринял эту мысль, перешел в зловещее чувство неизбежности, которое он ощутил с самого начала и которое росло с каждым днем, пока она не приезжала к нему.
В ту зиму канал замерз и несколько недель в городе шел снег. Зима рано пошла на убыль. Джейсон начал замечать, что уровень воды в отдельных маленьких каналах очень низок; гондолы и лодки осели у стен домов. Однажды он вышел из отеля на вокзал и увидел людей, собравшихся у Большого канала и переговаривающихся между собой. Канал, как он теперь увидел, практически исчезал. С вокзала он увидел, что Адриатическое море ушло – залив, который поезда пересекали по пути с материка, начал движение на восток.
На следующей неделе товарищи Джейсона начали возвращаться с каникул. Их встречал опустошенный город. Большой канал почти высох, а остальные каналы были пусты, за исключением затонов, где прежде течение замедлялось – теперь там стояла неподвижная вода. Остальные гонщики рассказали Джейсону, что пляж в Неаполе за одну ночь вырос втрое. Мусор, десятилетиями усеивавший дно венецианских каналов, валялся на виду, и во время внезапной жары, нахлынувшей почти сразу же, зловоние стало невыносимым, вдобавок к насекомым, зависшим над отбросами, и крысам, сновавшим по мусорным кучам. Туристы начали гурьбой покидать город, хоть бы там и шли велогонки. Чтобы пройти по любому мостику, требовалось сразиться со стаей грызунов; на каждом причале, куда городские рыбаки обычно приносили улов, кишели чайки, которые расклевывали дохлую рыбу. Наконец в город вошли военные и начали уборку, но запах не выводился, он пропитал каждый дом, каждую комнату, каждую дверь, все поры города.
Стоял зной, удручавший чиновников, которые изначально назначили гонки на осень, чтобы избежать летней жары, а потом перенесли на весну, чтобы избежать зимних холодов. И все же в этот раз гонки должны были состояться – или не состояться вовсе; большинству гонщиков отнюдь не хотелось их отменять. Джейсон, со своей стороны, был бы этому только рад. Ему хотелось уехать прямо сейчас – но хотелось и остаться, пока не он дождется ее. Он попал под перекрестный огонь двух противоположных побуждений, ни одно из которых не имело ничего общего с гонками. Он всегда предвкушал такие соревнования с наслаждением, в котором было даже что-то навязчивое; было время, когда сама мысль о том, чтобы не участвовать в гонках, показалась бы ему ненавистной – особенно в этих гонках, которые, он знал, должны были стать для него последними. Теперь он больше не чувствовал ничего подобного. Рушилось нечто иное, его собственные приоритеты смешались и перепутались, и его так ужасала перспектива, что гонки настанут, прежде чем она приедет, что едва мог об этом думать.
Прошло еще две недели, за ними третья. Он устраивал короткие тренировки, но занимался словно во сне. Мускулы отвыкли, небритые ноги чесались. Товарищи по команде, которым Джейсон был нужен, чтобы хорошо выступить, обозлились, видя возможность, что он подведет их. Он не присоединялся к ним в тратториях и безучастно просиживал собрания, на которых во всех подробностях обсуждалось предстоящее ралли. Он понимал, что ему нужно сосредоточиться на деталях гонок, потому что эти гонки не были похожи ни на одни, в которых он когда-либо участвовал: это было испытание не сколько на скорость или силу, но на физическую и умственную ловкость и хитрость. Но Джейсон сидел лицом к вокзалу или к «Америкэн экспресс», пытаясь понять, как могло случиться, что прошло уже три недели, а от нее до сих пор ничего не слышно, она ведь сказала, что едет и что известит его, когда выедет из Парижа.
Он позвонил в «Америкэн экспресс» в Париже, но там ему ничего не сказали – его просьбы приводили служащих в нетерпение, а в ответ на требования они повесили трубку.
Он с удивлением обнаружил, что часто вспоминает о своем умершем сыне. Он никогда особенно не задумывался о сыне, которого родила ему Лорен, хотя было бы несправедливо назвать это равнодушием. Ему пришло в голову, что сын ужасал его с той самой минуты, когда Лорен сказала, что она беременна; а затем был еще момент в Сан-Франциско, когда она принесла Жюля и усадила на постель в ногах у Джейсона. Они без слов посмотрели тогда друг на друга, и самое главное общение, когда-либо происходившее между ними, случилось именно тогда. Позже Джейсона ужаснуло заикание Жюля; оно указывало на новую пропасть между Джейсоном и Лорен, поскольку они всегда разделяли общую, отчаянную любовь к физической красоте, начавшуюся сразу же, как только они вкусили друг друга. Пропасть, видимо, была в том, что Джейсону недостаток Жюля казался уродством, в то время как Лорен в нем слышалось нечто чудесное. Лорен вела себя так, словно заикание было признаком какой-то бездны в ребенке, признаком откровения, внушавшего ему такой благоговейный ужас, что его было просто не выговорить и, соответственно, все остальное тоже делалось непроизносимым. Джейсон же полагал, что Жюль просто поломан – как раскрутившаяся пружина или неисправный механизм. И он отвергал истину о своем отцовстве, хотя в то же время признавал себя отцом другого ребенка, не так угрожавшего ему; каким бы красивым ни вырос Жюль, он мог оставаться красивым, лишь пока не откроет рот, и перспектива золотой медали для заики тоже казалась несуразной. Проще говоря, заикание Жюля напоминало Джейсону, что он неудачник; это суждение о себе преследовало Джейсона слишком долго, и ему уже недоставало сил бежать от него.