Как-то ночью он, вздрогнув, проснулся оттого, что часы пробили тринадцать, а может, четырнадцать ударов, хотя на самом деле было полчетвертого утра. Стояла зима, на улице было темно, но в комнате что-то светилось, и свет как бы сосредоточился вокруг нижней части часов, странный свет — ни сумерки, ни рассвет.
Часовщик сел в постели и вытаращил глаза.
В кухню на цыпочках входит босая Май. Она ставит на стол цветастую чашку с отбитой ручкой. Чашка доверху наполнена зрелой земляникой.
— Где ты нашла землянику в это время года? — удивляется Лалла, наверное, радуясь, что ее прервали, поскольку ее рассказу, как она понимает, искусственная пауза только на пользу. Она, видимо, загнала себя вместе с Часовщиком в какой-то угол, и теперь надобно найти выход.
— Над старой мельницей. Там всегда земляника созревает два раза за лето. Я пошла посмотреть шутки ради. А там все усыпано ягодами. Но потом быстро стемнело.
— Налей себе кофе, Май. В кофейнике еще осталось.
— Мы говорим о Часовщике, — сообщает Даг.
— Ах, вот оно что. Может, тебе, Пу, не стоит слушать такие страшные истории на ночь глядя?
— Да ну! Я не боюсь.
— Откуда все это известно про Часовщика? — спрашивает Даг.
— Последние годы он жил в маленьком домике в усадьбе у Андерс-Пера по дороге в Сульбакку — отсюда километра три. И Андерс-Пер сказал вашей бабушке, что Часовщик оставил письмо с надписью: «Вскрыть после моей смерти». Хотя, ясное дело, точно никто ничего не знает, потому как письмо читал только Андерс-Пер, а когда старик умер, оно пропало, ведь дети продали его шифоньер на аукционе.
— Ну рассказывай же, — просит Пу, и без того потрясенный до глубины души.
— Значит, так, — говорит Лалла, беря разбег. — Он увидел, как нижняя дверца часов вдруг начала открываться сама по себе. И оттуда, из мрака послышался чудной звук. Как я понимаю, больше всего похожий на плач. Но ничего не появилось. Часовщик почувствовал неописуемый ужас. Оставаться в кровати он был не в силах. Дрожащими руками он зажег свечу на тумбочке, слез с кровати и на цыпочках приблизился к часам. В руке у него был зажат подсвечник, от потрясения он забыл надеть тапочки, но даже не заметил, что пол ледяной, потому как камин погас и комнату выстудило.
— Ясное дело, — произносит Пу, стуча зубами.
— Да. Часовщик, значит, подкрался к часам и сразу приметил, что маятник качается медленнее обычного, казалось, он вот-вот остановится, но он не останавливался. И часовая, и минутная стрелки сдвинулись вниз и показывали на цифру шесть. Верхняя дверца была закрыта, а нижняя заскрипела и приоткрылась еще чуть-чуть. Часовщик в длинной ночной рубахе опустился на колени, открыл дверцу до конца и посветил свечой в темноту. Сперва он, конечно, ничего не увидел, но когда глаза немного попривыкли, обнаружил внутри еще одну дверцу, чуточку приотворенную. И тут он разглядел, кто плачет. Это было крошечное существо, женщина, она сидела скрючившись в глубине и безудержно рыдала. На ней была длинная рубаха, пышные черные волосы рассыпаны по плечам. Часовщик заметил, что часы окончательно встали и теперь слышались лишь горькие рыдания женщины да завывание ветра в дымоходе. Он протянул руку и дотронулся до этого крохотного создания, ростом не больше полуметра, но это был не ребенок и не карлик, а настоящая женщина. Дотронулся он до нее, и она подняла голову, открыла лицо, которое до того скрывали волосы и руки. И тут-то Часовщик смог увидеть ее лицо.
У нее были большие слепые глаза, совсем пустые, одни голубоватые белки, рот полуоткрыт, но зубов не видно, потому что рот и губы были в крови. Лицо узкое, бледное, можно сказать, кожа да кости, но с высоким лбом и красивым точеным носиком. Часовщику она, несмотря на свой крошечный росточек, показалась самой красивой женщиной на свете.
— И он, разумеется, влюбился в нее, — говорит Май.
— Не знаю уж, влюбился ли он в нее, но что-то, во всяком случае, произошло с беднягой Часовщиком, — вздыхает Лалла, стаскивая заштопанный чулок с грибка. Она кладет чулок на стол и разглаживает его рукой.
— А что потом? — нетерпеливо спрашивает Пу, дрожа от страха.
— Ну, освободил Часовщик крошку из ее тюрьмы, влажной тряпкой вытер ей губы и лоб, завернул ее в шаль и положил на свою кровать. Зажег керосиновую лампу, лег сам и принялся разглядывать женщину, которая закрыла свои слепые глаза. Скорее всего, заснула. Недолго он так пролежал, как вдруг черные часы заскрипели и затряслись, точно спятили. И начали бить, они били и били без всякого порядка. Грохот поднялся омерзительный, другого слова не подобрать. Обе дверцы — и верхняя, и нижняя — открывались и закрывались с резким стуком, а маятник раскачивался туда-сюда. Часовщик понял, что часы рассвирепели и собираются убить его. Поэтому он кинулся в мастерскую и принес стальной молоток, у которого на одном конце был тяжелый боек, а на другом — острое лезвие. И принялся крушить им часы. Когда он одним ударом разбил циферблат, часы упали на него всей своей тяжестью — они ведь были выше Часовщика, человека невысокого и хрупкого сложения. Но Часовщику удалось увернуться, ему только ступню поранило. За секунду до того, как часы упали, в то мгновение, когда Часовщик своим молотком разбил циферблат, ему показалось, что за шестеренками и пружинками механизма мелькнуло искаженное злобой лицо. Злобное лицо с широко раскрытыми, слепыми, выпученными глазами и разинутым, орущим ртом, полным гнилых зубов. На лбу зияла широкая рана, из которой хлестала кровь. Это было, конечно, ужасно, но будет еще ужаснее. — Лалла допивает остатки кофе и ложкой выскребает со дна сахар. Май, Даг и Пу ждут, затаив дыхание и не сводя с нее глаз. Сейчас ни в коем случае нельзя прерывать.
— Ну так, стало быть, — наконец произносит Лалла, выдержав хорошо рассчитанную паузу. — Разбил Часовщик свои часы и, наверное, размозжил обитавшее в них существо. Но это не точно, это только догадка, в письме, оставленном Часовщиком, об этом не было ни слова. Все то время, пока Часовщик крушил часы, крошечная женщина орала и вопила как ненормальная, это был не человеческий крик, а звериный, она кричала, точно лиса, попавшая в капкан, или что-нибудь в таком роде. Часовщик пытался ее успокоить, но напрасно. Она продолжала кричать, а он прижимал ее к себе, гладил, говорил какие-то слова, может, даже посватался к ней, наверняка не знаю, но она все кричала и кричала, и Часовщик все больше приходил в отчаяние, он плакал и молился, словно речь шла о его собственной жизни. И речь действительно шла о его жизни. Да, и тут эта женщина стала ртом ловить его руки, но она ведь была слепая, так что он сумел увернуться. Вдруг она вырвалась из его объятий, скатилась на пол и на четвереньках поползла прочь. Стол с керосиновой лампой опрокинулся, в одном углу комнаты занялся огонь — не знаю, в письме об этом ничего не было. Но Часовщик бросился за ней, схватил ее, прижал к себе, стал целовать, а она укусила его в губы, да, страшная схватка произошла, обо всем, что случилось во время этой схватки, и не расскажешь. В конце концов Часовщику удалось дотянуться до своего молотка, и он раздробил женщину так же, как раньше разломал часы. Он почти потерял рассудок. Придя в себя, он выкопал яму в саду и схоронил в ней и женщину, и часы. Через несколько дней он бросил и мастерскую, и дом в Борленге и обосновался у Андерс-Пера по дороге в Сульбакку. А вскоре, и года не прошло, взял да повесился.
За пределами желтого круга керосиновой лампы сгущаются сумерки, о стекло ударился ночной мотылек. Из соседней комнаты слышится пение Марианн. Она поет без аккомпанемента, поет одну из «Songes» (Сборник песен Альмквиста. (Здесь и далее — прим, перее.)) Юнаса Луве Альмквиста.
Боже ты мой, как прекрасны звуки из ангельских уст.
Боже ты мой, как сладостна в звуках и песне смерть.
Спокойно, душа моя, в реку стремись, в пурпурную реку небес.
Спокойно, блаженный мой дух, опустись в Божьи объятья, в объятья добра.
Даг тихонько встает и ставит пустой стакан из-под молока в мойку. И исчезает, дверь в столовую бесшумно открывается и закрывается вновь. — Дагге влюблен в Марианн, — говорит Пу.