По мнению Терстона, «до сих пор мы попросту мало знаем о таких сферах советской жизни периода „зрелого сталинизма“, как возможность рабочих критиковать местные условия жизни, отношение народа к режиму и террору, настроения солдат в начальный период воины с Германией…» (Thurston 1996: XX). Итог исследования Р. Терстона — утверждение, что без лояльности народа власти «трудно объяснить готовность народа добровольно вступать в армию в 1941 году, уровень советской военной экономики, достигнутый в экстремальных условиях, саму победу в целом» (Ibid, 198).
На значимость начавшей складываться на Западе школы сопротивления в исследовании советской истории 1930–1940-х годов в ряде публикаций указал И. Хелльбек. Вместе с тем он нашел немало уязвимых мест методологического характера у представителей всех трех выше названных традиций изучения сталинизма. Хелльбек вполне обоснованно пришел к выводу, что главной научной проблемой изучения сталинизма в 1990-е годы в западной историографии стало отношение советских граждан к коммунистическому режиму. При этом самой удивительной чертой ряда исторических исследований было то, что, несмотря на разные подходы к теме и сделанные выводы, все они сходились в одном: советский народ в своем большинстве не разделял ценностей коммунизма.
Такие категории, как нонконформизм, инакомыслие, сопротивление, быстро стали ключевыми для интерпретации индивидуальных и коллективных настроений и взглядов по отношению к режиму (Hellbeck 2000: 71). Публикация в 1990-е годы прежде закрытых архивных материалов, казалось бы, также убедительно подтверждала это. Проявления массового недовольства нашли свое выражение в различных формах протеста (забастовки, «негативные» настроения в очередях, недовольство интеллектуалов, проявившееся в оставленных ими дневниках). При этом нельзя не согласиться с Хелльбеком в том, что появление многочисленных сборников документов по определению несло на себе печать селективности, которая с неизбежностью ставит перед историками вопрос о тех мотивах, которыми руководствовались авторы подобных изданий. Отчасти данная тенденция была связана с естественным стремлением российских и сотрудничавших с ними зарубежных авторов пересмотреть советскую точку зрения об отношениях власти и народа, выдвигая на передний план «героические проявления сопротивления режиму», а также подчеркивая чуждость сталинизма народу, насильственный характер советского режима.
Хелльбек вполне обоснованно подметил, что в западной историографии открытие советских архивов привело к методологическому повороту — росту внимания к микроистории и к истории повседневности, в которых особое значение приобрели индивидуальные стратегии практически повседневного сопротивления режиму, хотя бы и в пассивной форме (Ibid, 72–73). Историк подытожил свои наблюдения о состоянии современных исследований сталинизма выводом о том, что перечисленные выше архивные, политические и методологические новшества не только усилили друг друга, но и придали дополнительную убедительность недавно опубликованным источникам (Ibid, 73).
Вместе с тем существуют как минимум три аспекта наметившейся интерпретации проблемы сопротивления сталинизму, которые вызывают у исследователей сомнения. Во-первых, лица, представляющие собой сопротивление, оказались странным образом оторванными от своего социального и политического окружения. Они скорее воспринимали его не как реальную жизнь, а как своего рода театр с определенными ритуалами, костюмами и иным антуражем, которыми можно было пользоваться чуть ли не по своему выбору (см. например: Getty 1999: 49–70; Alexopoulos 1998:774–790).
У трата ощущения исторического контекста в работах либеральных исследователей 1990-х годов и проецирование их собственных взглядов на исторических персонажей прошлого, по-видимому, являются одной из причин создавшегося положения. Во-вторых, исследования настроений в период сталинизма исходят из того, что истинными были только настроения, отражавшие высказывания и поступки, направленные против режима. Что же касается действий в поддержку власти, то они во многих случаях попросту игнорировались, фактически исключая возможность позитивной самоинтеграции в складывавшуюся политическую систему. В-третьих, остался без внимания такой важнейший вопрос функционирования советской политической системы, как механизм и динамика социальной мобилизации, изначальное вовлечение индивидов в политическую жизнь, которое не только предшествовало, но и предопределяло возможные формы протеста и цели сопротивления (Hellbeck 2000: 74).
На наш взгляд, заслугой Хелльбека является то, что он попытался ответить на фундаментальный вопрос, что же представляли собой понятия «протест» и «сопротивление» в период сталинизма. При этом он пришел к выводу о том, что выражение протеста в указанную эпоху в СССР может быть понято только в более широком контексте социалистической революции и ее «траекторий мобилизации и самоактивации». Именно революция, под влиянием которой возникает новый человек, дает ключ к постижению условий, в которых индивиды могли принять участие в политической жизни революционного государства. Революция оживила идею об исторической миссии России, для многих задала новую перспективу развития вместе со страной, обусловила параметры участия в строительстве нового мира. Основным источником для изучения этих проблем стали автобиографии и дневники, в которых отразились «подлинные мысли и настроения их авторов». Таким образом, следуя традиции М. Фуко, Хелльбек обращает основное внимание на процесс формирования новой личности в СССР, явившейся основой сталинизма. Отдавая должное исключительному значению «лингвистического поворота» в исследовании социальной истории в целом и советской истории в частности, отметим, что общий исторический контекст при проведении «качественных» исследований зачастую отсутствует, а наблюдения относятся лишь к весьма узкому сегменту общества. Тому же Хелльбеку вполне уместно задать один из вопросов, которые вызывали у него обоснованные сомнения в связи с «селективностью» в отборе материалов для сборников документов представителей школы «сопротивления». Произвольность и субъективность в выборе источников характерны и для его трудов. Например, из дневника А. Н. Манькова (Маньков 2001) Хелльбек в подтверждение своего тезиса взял лишь одно высказывание, относящееся к 1933–1934 годам (Hellbeck 2000:91), в то время как в записях о последующих шести годах содержится более десятка развернутых суждений, никак не вписывающихся в схему автора и, напротив, подтверждающих выводы Ш. Фитцпатрик. На наш взгляд, важно помнить, что как бы ни велико было значение революции, объяснить протест лишь через ее призму было бы неверно. Конечно, она (а впоследствии и Конституция 1936 года) задавала официальную норму. Но, во-первых, для всех «бывших» существовала и другая норма, связанная с жизнью при «старом» режиме. И во-вторых, в дальнейшем, в ходе Второй мировой войны, официальная норма (коммунизм, атеизм и так далее) ослабла, но добавилось мощное воздействие нацистов (особенно на оккупированной территории) и практически повсеместно ключевых стран антигитлеровской коалиции.
Современные исследования сталинизма на Западе отличаются многообразием тем, а также введением в научный оборот большого архивного материала, который стал доступным в начале 1990-х годов. Особое место занимают обобщающие работы по так называемой «истории повседневности» довоенного периода, особенно интересные для нас тем, что объектом изучения является жизнь простых советских людей во всех ее проявлениях. Формирование нового слоя городского населения из выходцев из деревни, приспособление «старых» горожан (в том числе петербуржцев — рабочих и интеллигенции) к новым условиям жизни, наконец, складывание новой системы ценностей — все эти проблемы попали в поле зрения историков.
Помимо уже упоминавшейся работы С. Коткина о сталинизме как цивилизации, написанной на материалах Магнитки, особого внимания заслуживают монографии С. Бойм о мифологии в повседневной жизни в СССР (Воуш 1994), а также Л. Сигельбаума и А. Соколова, представивших значительный массив новых документов (Siegelbaum, Sokolov 2000). Новый пласт информации о жизни в довоенном СССР удалось освоить историкам, важнейшим источником для которых были интервью с современниками описываемых событий. В центре внимания исследователей оказались довоенная Москва, Татарстан, а также Ленинград (На корме времени 2000; Holmes 1997; Ransel 2000). Особый интерес для нас, естественно, представляют интервью с ленинградцами, в которых подробнейшим образом описываются условия жизни в городе, а также различные аспекты, связанные с миграцией из деревни в город.