Дикий шум за перегородкой художника заставил императора прервать свою ходьбу и посмотреть, что там творит художник.
Незамеченный, он оказался свидетелем этого разрушения. Он не остановил Поллукса, но брови его сдвинулись от гнева, синяя жила на лбу вздулась, и под его глазами образовались угрожающие складки.
Если бы этот великий мастер в искусстве управлять государством услыхал, что его называют плохим правителем, то это ему было бы легче перенести, чем видеть, как презирают его произведения.
Человек, уверенный в том, что совершил великое, смеется над порицанием; но кто не чувствует подобной уверенности, тот имеет основание бояться осуждения и легко воспламеняется ненавистью к любому, кто произнесет отрицательное суждение.
Адриан дрожал от гнева, и его кулак был сжат, когда он близко подошел к Поллуксу и спросил его сердитым голосом:
– Что это значит?
Ваятель посмотрел на императора и, поднимая брус для нового удара, ответил:
– Я уничтожаю эту рожу, потому что она сердит меня.
– Поди сюда! – вскричал император, сильной рукой схватил за пояс, которым был стянут хитон Поллукса, и потащил изумленного художника к его Урании, выхватил брус из его правой руки, ударом отрубил плечи у едва оконченной статуи и вскричал, передразнивая голос юноши:
– Я уничтожаю эту гадость, потому что она меня сердит!
У художника опустились руки.
Изумленный, раздраженный, он пристально посмотрел на разрушителя своего удачного произведения и закричал в лицо:
– Сумасшедший! Теперь довольно! Еще один удар, и ты познакомишься с моими кулаками!
Адриан холодно и резко засмеялся, бросил брус к ногам Поллукса и сказал:
– Приговор за приговор – это справедливо.
– Справедливо! – вскричал Поллукс вне себя. – Твоя жалкая пачкотня, которую мой косоглазый ученик сделал бы не хуже тебя, и это тело, созданное в торжественную минуту вдохновения! Стыдись! Но еще одно: ты не прикоснешься к моей Урании снова, иначе ты узнаешь…
– Что?
– Что в Александрии щадят седобородых только до тех пор, пока они этого заслуживают.
Адриан скрестил руки на груди, подошел к Поллуксу совсем близко и сказал:
– Осторожней, если жизнь тебе мила!
Поллукс отступил, и вдруг, точно пелена спала с его глаз: он вспомнил мраморную статую императора в Цезареуме в этой же позе. Архитектор Клавдий Венатор был Адриан, а не кто другой.
Молодой художник побледнел; он опустил голову и, поворачиваясь, чтобы уйти, сказал тихим голосом:
– Сильнейший всегда прав. Позволь мне уйти. Я не более как бедный художник, ты же нечто другое. Теперь я знаю, кто ты: ты император.
– Да, я император, – сказал Адриан, скрежеща зубами, – и если ты считаешь себя выше меня как художник, то я покажу тебе, кто из нас двоих воробей и кто орел.
– В твоей власти уничтожить меня, и я хочу…
– Единственный человек, который здесь имеет право хотеть, это я! – вскричал император. – И я хочу, чтобы ты больше не входил в этот дворец и не попадался мне на глаза, пока я здесь. Что сделать с твоей родней – об этом я подумаю. Ни слова больше! Вон, говорю я, и благодари богов, что к поступкам незрелых парней я бываю иногда снисходительнее, чем ты в своем настоящем приговоре. Ты имел дерзость осуждать произведение человека, который выше тебя, хотя знал, что он вылепил его в часы досуга, шутя, в два-три приема. Уходи! Мои рабы совсем разобьют твою статую, потому что она не заслуживает лучшей участи и также потому… как ты выразился? А, знаю – и потому что она меня сердит!
Сухой смех раздался вслед уходившему юноше.
У входной двери он нашел своего хозяина Папия, который слышал все, что произошло между ним и императором.
Войдя к Дориде, Поллукс вскричал:
– О, мать, мать! Какое утро и какой вечер! Счастье не что иное, как порог несчастья.
XI
В то время как Поллукс со своей огорченной матерью дожидался возвращения Эвфориона, а Папий старался втереться в милость императора, делая при этом вид, что он все еще принимает его за архитектора Клавдия Венатора, Элий Вер, которого александрийцы называли поддельным Эротом, претерпел много серьезных испытаний.
В послеполуденное время он побывал у императрицы, чтобы убедить ее посмотреть с ним на веселое движение народа, хотя бы сохраняя инкогнито; но Сабина была не в духе, объявила, что она больна, и уверяла, что шум волнующейся толпы может убить ее. У кого есть такой оживленный рассказчик, как Вер, тому незачем подвергать себя пыли, городским испарениям и реву толпы.
Когда Луцилла стала просить мужа вспомнить о своем положении и, по крайней мере ночью, не смешиваться с возбужденными толпами, императрица поручила ему осмотреть все, что есть в празднестве замечательного, и в особенности обратить внимание на такие вещи, которые можно встретить только в Александрии и нельзя встретить в Риме.
После захода солнца Вер прежде всего посетил ветеранов двенадцатого легиона, бывших вместе с ним в походе против нумидийцев, которым он давал пир в одном трактире как своим добрым старым товарищам.
Целый час он пил с храбрыми стариками; затем оставил их, чтобы посмотреть ночью на Канопскую улицу, находившуюся в нескольких шагах от трактира.
Улица была ярко освещена факелами и лампами, большие дома позади колоннад выделялись богатейшими праздничными украшениями; только самый прекрасный и величественный из всех них был лишен какого бы то ни было убранства.
Он принадлежал еврею Аполлодору.
В прежние годы из его окон свешивались прекраснейшие ковры, он был так же богато украшен цветами и лампами, как и дома других живших на Канопской улице израильтян, которые проводили этот праздник вместе со своими согражданами-язычниками так весело, как будто они были склонны чествовать великого Диониса с не меньшим усердием, чем эти последние.
У Аполлодора были особые основания держаться на этот раз вдали от всего, что было связано с праздничною суетою язычников. Не чувствуя, что эта устраненность может подвергнуть его серьезной опасности, он спокойно оставался в своем убранном с княжеским великолепием жилище, которое казалось скорее построенным для какого-нибудь грека, чем для еврея. Это в особенности относилось к перистилю мужской половины дома 121 , где находился теперь Аполлодор. Картины на стенах и на полу этого прекрасного помещения, полукрытый потолок которого поддерживался колоннами из ценного порфира, изображали сцены любви Эрота и Психеи. Между колоннами стояли бюсты величайших языческих философов, а на заднем плане залы виднелась прекрасная статуя Платона.
Между портретами, изображавшими греков и римлян, был только один портрет еврея, да и то Филона 122 , чьи выразительные и чистые черты напоминали знаменитейших из его греческих собратьев по духу.
В этой прекрасной комнате, освещенной серебряными лампами, не было недостатка в удобных ложах, и на одном из них возлежал Аполлодор, хорошо сохранившийся пятидесятилетний мужчина, и кроткими умными глазами следил за движениями статного престарелого единоверца, который, оживленно разговаривая, ходил взад и вперед перед ним. При этом руки старца никогда не оставались спокойными. Он то делал ими быстрые движения, то поглаживал свою длинную бороду, белую как снег.
Против хозяина дома сидел какой-то сухощавый молодой человек с бледными, в высшей степени правильными и изящными чертами лица и черными как вороново крыло волосами на голове и на подбородке. Взор его темных огненных глаз был устремлен вниз. Он водил палкой по мозаичному полу, между тем как старик нападал на Аполлодора, изливая на него поток своей горячей и плавно текущей речи.
Аполлодор часто покачивал головою в ответ на утверждения старика, вставляя по временам краткие возражения.
Можно было заметить, что слова старика произвели на него тягостное впечатление и что эти два совершенно различных человека ведут спор, который не может привести ни к какому удовлетворительному результату. Ибо, хотя оба говорили на том же греческом языке и исповедовали одну религию, они во всех своих мыслях и чувствах исходили из воззрений, настолько отличающихся друг от друга, точно спорящие вышли из совершенно разных общественных кругов.