Информант: Галочки же отмечали. Его уже не пустили. Потому что он уже здесь не… выписан. Вот это такое, ну детство самое такое. Ну а потом, что сказать о блокаде… (Плачет.)
Таким образом, весь рассказ Марии Михайловны о детстве и о «больше запомнившемся» довоенном времени остается единственным ограниченным сюжетным блоком (!) — воспоминаниями о том, как она и другие дети наблюдали за подготовкой и прохождением праздничных демонстраций на Дворцовой площади. Эти воспоминания оказываются вписанными в контекст темы отношений населения и власти в 30-е годы. Мария Михайловна почти ничего не рассказывает о своей семье. Даже о смерти мамы и о самой маме Мария Михайловна в этой части интервью упоминает только вскользь и тоже в контексте темы «демонстраций», когда сообщает о том, что в 35-м году, после смерти мамы, семья переехала на другую квартиру, после чего они с отцом уже с трудом могли приходить на Мойку к бабушке в праздничные дни[14]. Почему именно этим воспоминаниям Мария Михайловна придает такое большое значение, на данном этапе анализа нам еще не известно, однако очевидно, что выбор именно этой темы (назовем ее темой «отношений населения и власти») в качестве основного тематического поля[15] автобиографического рассказа должен быть связан с общей смысловой структурой ее биографии.
2.Блокадный опыт. Тема блокады начинается с повествовательного рассказа о дне начала войны — 22 июня 1941 года:
Информант: 22 июня на Моховой… папа у нас работал на стройке, каким-то там, не знаю, не то снабженцем, не то десятником, как-то называлось это. Короче говоря, он ушел утром на работу. Я, моя мачеха и ее дочка, мы спали. Не спали, так, болтались, не вставали. И вдруг это самое, ну радио у нас всегда было. Вот оно у меня и сейчас все время говорит. И мы, вдруг говорит: «Тихо, тихо!», и, значит, это, Молотов говорил. Мы подскочили, а до этого мы знали финскую.
Мария Михайловна повествует о том, что члены ее семьи делали в этот день, рассказывает о закупке продуктов на все имевшиеся дома деньги, аргументируя это поведение семейным опытом пережитой в недавнем прошлом финской войны:
Информант: И поэтому мы уже знали, что такое война, и первое, что мы знали, что будут сейчас очереди за маслом, за сахаром, все.
Затем повествование Марии Михайловны сразу переходит к сентябрю 1941 года, когда стало мало продуктов. Этим информантка аргументирует необходимость устройства на работу для получения рабочей карточки вместо иждивенческой:
Информант: Короче говоря, это самое, подошло вот, ну, тут все как-то мы чего-то делали, не знаю, чего, тут уже это я даже не помню, но когда вот в сентябре месяце подходило, когда уже с продуктами, с каждым днем все хуже, хуже и хуже, и стал вопрос, куда нам идти работать. Потому что на иждивенческих карточках уже не проживешь.
Сначала опыт работы в госпитале и вся повседневность блокадной жизни в рассказе Марии Михайловны присутствуют исключительно в форме повествования и редко в форме короткого описания; фактически отсутствует аргументация и общие оценки — до того момента, пока она не начинает говорить о смерти раненых в госпитале:
Информант: Умирали, конечно, очень много… Так умирали, молодые умирали… Потому что никто ничего не мог сделать… (Плачет.) Врачи там — лучше не бывает. И такие они, знаете, какие-то… времени не считали, силы не считали. Нет там санитара, что-нибудь сами возьмут, сами вынесут, сами подотрут. Ну, в общем, очень хорошие люди были. Не знаю, или мне попадались такие, во всяком случае, вот так… (Плачет.)
Прерывание нарратива общими оценками («врачи были — лучше не бывает», «никто ничего не мог сделать», «очень хорошие люди были») свидетельствует о невозможности для Марии Михайловны продолжать далее повествовательный рассказ. Мария Михайловна моментально сворачивает рассказ о прожитой ею жизни. Весь последующий опыт военных лет умещается у нее в двух абзацах, содержащих исключительно скупой пересказ фактов, после чего вербально фиксируется окончание блокадной темы и даже всей биографии:
Информант: Ну вот, а потом уже нас перевели как бы санитарки. Там были уже, и карточки нам уже перестали там давать и нам стали числить нас за Военно-медицинской академией. На клиническую нас сначала, потом на пропедевтику, ну, в общем, там, когда где кого нет, туда. Кого на фронт отправят, кто постарше, — мы-то маленькие были. Ну вот, и так мы там и были. А в 44-м году ну мне там врачи все говорили: «Иди учиться, иди учиться». (Плачет.) И в 44-м, в январе, значит, блокаду сняли, а в октябре открылась школа на Кирочной, ну на Салтыкова-Щедрина. Интервьюер: Угу.
Информант: И там школа медсестер. И вот я там училась два года. Ну на свою клинику я, конечно, приходила, рассказывала, спрашивала там чего-нибудь. А потом вот, по окончании, меня направили вот в Пилау — это Балтийск Калининградской области, вот мы сейчас туда и ездили (Плачет.) Еще с одной, там была одна подружка, вот мы с ней сейчас туда и ездили. Вспоминали, ну вот два года мы были там, отработать нам надо было, потом приехали в Ленинград и уже все. Вот и все. Вот что вам надо, то и пишите. (Плачет, пауза в записи.)
Таким образом, начатый как хронологически последовательный, повествовательный рассказ о личном блокадном опыте оказался прерванным, что нельзя объяснить какими-либо словами или действиями интервьюера, не вмешивавшегося в ход повествования. Можно предложить два возможных объяснения несостоявшемуся рассказу:
Мария Михайловна не в силах справиться с эмоциональными переживаниями, вызванными травматическими блокадными воспоминаниями. Об этом свидетельствуют насыщенность рассказа изложением фактической стороны событий и попытка избежать описаний и переживаний, связанных с этим временем. Какое-то время информантке удается вести рассказ в достаточно отстраненной фактологической форме. Но, дойдя до определенного момента (многочисленные смерти, свидетельницей которых она была), Мария Михайловна оказывается не в силах вести отстраненный рассказ: ее переживания становятся слишком сильны, однако не менее трудно для нее рассказать нам о них. Поэтому ее рассказ обрывается — Мария Михайловна пытается дать общие оценки и привести аргументы в пользу того, что никто (в том числе и она) не был в силах помочь умирающим, хотя старались сделать все возможное.
Мария Михайловна по каким-то причинам не может рассказать о своем блокадном опыте, например, ее воспоминания могут не укладываться в общую структуру автобиографической конструкции или в чем-то значительно отличаться от привычного и допустимого блокадного дискурса. В этом случае блокада остается для нее тяжелым, но нерефлексируемым воспоминанием.
3. Прошлое и настоящее в структуре биографии. Через непродолжительное время Мария Михайловна все-таки оказывается в состоянии, все еще без вопросов интервьюера, продолжить свой рассказ, вернувшись к теме взаимоотношений общества и власти, перенесенной в современный период. Мария Михайловна возобновляет рассказ описанием своего участия в политических событиях периода перестройки и отношения к ним:
Информант: Болею за все, и за Путина, и за все. Жалко мне его. И жалко, что имя треплют ленинградцев. Очень хорошо относилась к Собчаку. Я болела тогда, в 91-м году, в августе, ангина у меня была, не знаю, почему я, я в школе вот в этой работала, когда сюда переехали, в медкабинете, и получилось там, не знаю, сквозняки ли… Ну летом школа же не работала, поэтому я работала в поликлинике, то ли сквозняки, то ли что. Короче говоря, я очень закашляла, температура поднялась, вызвали врача, как раз в понедельник. И он сказал, что это самое, воспаление легких. А на второй день Анатолий Александрович призывал на эту самую, на площадь. Тогда вот митинг этот был. Ну вот. Дочка сказала: «Мама, не ходи!» Я говорю: «Нет, нет, не пойду». И вот, значит, она ушла на работу, зять ушел на работу, они в ГИПХе[16] работали, там на Петроградской. Но их оттуда вывели тоже на площадь. А я пошла. Доехала только до Московской, дальше было не проехать, и пришла, и стояла под аркой.