Что бы ни происходило в жизни Мясникова в 1934–1935, можно уверенно заключить: «Философия...» должна была стать очередным вызовом не только эмиграции, но и советским властям, и всем местным «левым», наконец, вызовом самому себе. Именно после 1934 сумма обстоятельств, о которых мы знаем, требовала предъявления доказательств его, Мясникова, побед... Конечно, «Философия...» не предназначалась для ящика письменного стола. Абсолютная самоуверенность (одна из основных черт автора) скорее всего вытеснила на периферию вопрос о судьбе рукописи. Главное было справиться с поставленной задачей: повторить убийство, повторить удачно завершившуюся операцию, пройти еще раз весь путь, если понадобится, от Адама и Евы,[18] приведший его к победе — убийству.
Едва ли не самым важным для Мясникова было отношение к свободе. В жизни, в действиях Мясникова, как и в его сознании, понятие «Свобода» никогда не было абстракцией. Жажда свободы для других: беспрерывное участие, начиная с 16-летнего возраста, во всевозможных революционных мероприятиях. Жажда свободы для себя: в многочисленных побегах из неволи, в бесконечном бунтарстве. Классический самоучка, свой основной интеллектуальный багаж он вынес из одиночных камер дореволюционных тюрем, в которых арестантам давали книги без ограничений. И в бессистемном чтении — постижении всего того, что попадалось ему в руки, от Библии до ленинского «Материализма и эмпириокритицизма», от Достоевского до Авенариуса, он стремился быть абсолютно свободным, в том числе свободным от авторитетов: будь то классики мировой литературы, признанные философы или партийные бонзы, не исключая самого Ленина... Если верить Мясникову, он, уже прошедший к тому времени школу боевика-экспроприатора, во время пребывания в Орловской тюрьме занимался самоистязанием, дабы постичь и обрести Бога, либо доказать самому себе свою полную свободу от Бога.
Внутренний мир Мясникова — потрясающее кривое зеркало. Все искажено, вывернуто наизнанку и одновременно примитивизировано. Образцом свободной личности становится не кто-нибудь, а... Смердяков — ему слагается гимн, собственное «я» трансформировано в такой литературный образ, все «угнетенные трудовики» — суть Смердяковы, а сам Смердяков не отцеубийца, а всего-навсего бунтующий герой-смерд. Видимо, следует признать: Мясников — явление пограничное, близкое к «клиническому случаю». Но как и многие «классические злодеи», автор «Философии...» при ближайшем рассмотрении оказывается субъектом... совершенно девственным. Полнейшая наивность и вторичность большинства философско-исторических рассуждений вкупе с патологической неспособностью (или нежеланием) увидеть себя со стороны — невольно провоцируют читателя воспринимать автора не как лицо реальное, а как некий вторичный продукт, выдуманного героя. Сравнение цареубийц, а тем более участников «рядовых» терактов с «бесами» Достоевского должно сегодня восприниматься как некий mauvais ton, избитая метафора. Этот ярлык, навешиваемый на революционеров-экстремистов разных толков, в том числе и на всех представителей большевизма, вот уже более века, совершенно утратил какой бы то ни было внутренний смысл. Затертость же этого определения вполне уживается с его неизбежностью и уникальностью, когда речь идет о специфических реалиях отечественной истории. Говорить же о явлении «Мясников» вне российского культурно-исторического контекста бессмысленно.
Михаил Александрович Романов
Мясниковский текст, его рассуждения, включая многословное обоснование убийства, — вне научно-исторического анализа. Авторитетофобия, интеллигентофобия автора «Философии...» лишь подчеркивают, усиливают всю убогость неудержимого потока его сознания.
Мясников заплатил за свою апологию бунта страшную цену. «Философия...» парадоксальным образом свидетельствует о полнейшем фиаско: оказывается, все, чем Мясников, прожив сорок шесть лет (т.е. к декабрю 1935), может похвалиться и перед современниками и перед потомками, — лишь убийство великого князя. Проходной, случайный эпизод превращается с годами в кульминацию всей жизни, в главную победу...
Когда-то он внес свою посильную лепту в Октябрьскую победу, более того, в течение 12 лет всего себя он отдавал этой победе — в результате в ЧК расстреливают рабочих только лишь за разговоры. Он, гражданин рабоче-крестьянской Советской республики, партиец, в полемике с Лениным и другими партноменклатурщиками попытался отстоять права крестьян и рабочих на свободу слова — в результате его, не моргнув глазом, исключают из партии и сажают в тюрьму. Он, рабочий-самоучка, пишет вполне марксистский «Манифест Рабочей группы» — его, как буржуазного интеллигента, как какого-нибудь Бердяева, выпроваживают из страны, а потом обманом завлекают из-за границы обратно и снова сажают в тюрьму. А его любимое детище — «Рабочая группа»? Немногочисленных и нестойких соратников тоже сажают, ссылают, исключают. А семья? Зачем он ее создал? — чтобы жена и дети, пока он сидит в тюрьмах, мыкались по ссылкам, а когда он сбежит за границу, исполняли роль заложников? А потом все сыновья погибнут на фронте, а жена сойдет с ума... Чего достиг он, бежав за границу? Опубликовал несколько статей и одну-единственную брошюру (и все это в первые год-два после бегства), получил возможность в свободное время спокойно писать, мог (не всегда) зарабатывать физическим трудом на хлеб насущный... Вот вроде бы и все.
Но были и более значимые приобретения. Мясников узнал страх и одиночество. Бежал от норовившей сожрать его революции, а попал в среду тех, кого сам «пожирал» когда-то. Оказавшись на воле, как в заточении, наедине с самим собой, Мясников и приступил к своей «Философии...». Позади было постоянное движение, постоянные действия. Прервать их могла тюрьма, но она — лишь временная остановка. В тюрьме зреют будущие действия... Отчасти «Философия...» — тоже вынужденная остановка, которая используется автором в равной степени и для внушения другим, и для самовнушения: вот я какой! могу не только обещать и прожектировать, могу добиваться цели! Доказательство тому двойное — и убийство Михаила Романова, и сама рукопись...
В одной из глав «Философии...» Мясников описывает свое состояние во время убийства великого князя. Непосредственные исполнители где-то неподалеку от Мотовилихи «бегут» Михаила Александровича; Гавриил Ильич не сомневается в успешном завершении задуманного, точно знает, что исполнители с задачей справятся. С их отъездом для него — все позади: «Я /.../ пошел /.../. Звоню /.../. Усаживаюсь /.../ присаживаюсь, располагаясь поудобнее /.../. Уселся. /.../Я встал и пошел /.../Курю я папироску за папироской /.../ сидел недолго, а наклал окурков на стол очень много /.../ Сделал несколько шагов к двери /.../ с какой-то злостью повернулся и подошел обратно к столу, забрал, все окурки и понес их на улицу /.../». Насыщенность текста глаголами обнаруживает судорожность, нелогичность, хаотичность мелких незначащих поступков. Психолог определил бы душевное состояние Мясникова термином «внутренняя тревога». Сартр сказал бы: страх перед самим собой, перед своей возможностью и свободой.
Перед нами неосознанное воспроизведение неосознанного страха. (Не осознанного Мясниковым, ибо, полагаем, сам он понимал страх как нечто конкретное: боязнь физических страданий, ужас тюремного заключения, опасения за жизнь и т.п.). Нет реального себя. Вместо этого — нагромождение иллюзий. В том, как автор передает пустоту наступившей паузы, отчетливо проступает и чувство внутренней опустошенности. Может быть, потому большая часть «Философии...» и заполнена всевозможными объяснениями и конструкциями, что ими же заполнена и вся душа Мясникова-автора, его «я».
Неосознанный страх пробудил неосознанную потребность исповедаться. Не рассказать о своей жизни, а как бы «вывернуться наизнанку», поведать другим о том, что на немясниковском языке именуется внутренним миром...