В. В. Розанов Ответ г. Владимиру Соловьеву[1] В статье «Свобода и вера», помещенной в январской книжке «Русского вестника»[2], я попытался установить границы так называемой внешней свободы, — в отличие от внутренней, субъективной, которая управляется своими особыми законами и с первою имеет общее только в имени. Мне казалось, и я там высказал, что лишь в меру своей веры каждое живое существо истинно нуждается в свободе и может ее для себя требовать; требовать в степени столь безусловной, как безусловна его вера, и в тех именно определенных границах, в которых совершить некоторую деятельность у него есть назначено. Так изложенный, этот взгляд и есть, и может быть понят только как направленный против индифферентистов. Индифферентизм я считаю отрицанием жизни; и в законы бытия его все, живущее какою-либо верою, утверждением так же не может проникнуть, и не должно, как он сам, разрушая все живое, не проникает в смысл особых, в нем лежащих, утверждений. И если, противопоставив его хаотической свободе принцип свободы живой и созидающей, я дал утверждающему в истории началу некоторый против нее перевес, — я начинаю думать, что сделал нечто не незначительное. Статья, которая в побочных сторонах своих исполнена недостатков, в главном содержании своем мне представляется теперь и ценною, и важною. Непреднамеренно, я произнес слово, которое всего нужнее было произнести, — и которое я хотел и готовился произнести когда-нибудь, но не теперь, и не с силами утомленными, какими одними располагаю. В век равнодушия, разложения, я произнес слово: нетерпимость, конечно, лишь слабость моих слов, неслышность моего голоса была больна, а не самый смысл слова. Но если оно услышано, я его повторяю: «да, нетерпимость; да, непонимание законов умирающего; да, отвращение к нему до неспособности переносить его вид» [3]. I Мой противник называет это «законом жизни животной» [4]; он не находит слов, достаточно сильных, чтобы заклеймить его [5]; и, наконец, просто отвергает, чтобы я высказал его серьезно, не впадая в ложь перед собою [6]. И, между тем, этою слепотой своего негодования он именно подтверждает его как вечный исторический закон, через который мы не только не переступаем никогда в действительности, но и не можем переступить. Все объясняется только тем, что он и я, мы живем различными утверждениями: он — утверждением хаоса, разрушения, смерти; я — утверждением планомерного движения в истории, созидания, жизни; но в смысле моего утверждения он очевидно так же не может переступить, как и я, конечно, смысл его жизни презираю, — и даже не признаю его смыслом жизни, но только косного бытия, как давление камня, который ненужно лежит на пути, как движение лавины, которая без внимания к засыпаемой им деревне рушит ее хижины, засыпает в ней людей, не ощущая их боли, не слыша их страдания. И не только он и я, мы не понимаем друг друга, но этим непониманием противоположного и вечно жила история. Закону «жизни животной», как он называет указанный мною принцип, без сомнения, он противополагает «закон жизни подблагодатной»: но разве христианский мир не отрицал так же полно языческого, как я в эту минуту отрицаю принципы индифферентизма? Разве он видел в его подвигах что-нибудь кроме смелых преступлений, в добродетелях — кроме красивых пороков? И сам Спаситель разве мирился с фарисейством, входил с ним в согласие, выбирал, что бы из своего соединить с чем-нибудь, что есть там, в «закваске фарисейской и саддукейской»? И неужели мой оппонент, автор нескольких богословских трактатов и вот уже много лет инициатор подобного эклектизма в жизни церковной, так мало вдумывался в Евангелие, что не понял главный смысл утверждений Спасителя; что ни терпение мертвое, ни нетерпение [7] Он не проповедовал, но правду внутреннюю в отличие от правды внешней, и с последнею не мирился, ей не простирал прощающей руки; мытарь — в раю, в раю разбойник, там грешница; но где богатый юноша, не хотевший сделать последнего? На лоне ли Авраама законники? Нет, мы о них слышали: „истинно. Истинно говорю вам, земле Содомской и Гоморрской будет отраднее в день суда, нежели им“[8].
II Явившись среди нашего общества с истолкованием «учения о Логосе» [9], он не замечает, как вот уже много лет при молчаливом терпении всех, он являет неслыханный пример кощунства над Евангелием, и среди народа, темного в книжном научении, но по истине мудрого, являет еще невиданный никогда образец религиозной тупости. Этот народ и жив тем, что, изо дня в день слыша на литургии чтение Евангелия, усвоил его дух и смысл в целом; и, не ошибаясь, этот его цельный смысл применяет к жизни, им судит другого, и, прежде чем другого и строже, чем другого согласно этому смыслу, им судит себя. Г-н Вл. Соловьев взглянул на Евангелие, как боец на арсенал, из которого он мог бы извлечь себе оружие. Его писания мелькают всюду текстами, и он не чувствует, как весь смысл этих писаний, самый дух, с каким они начаты, не только не имеют уже в себе ничего евангельского, но являются совершенным его отрицанием ненавистник своей родины [10], презирающий его Церковь [11], что, наконец, он любит? И без любви, со словами только осуждения всему [13], зачем берет он слова из святых книг; как тот, прокравшийся в церковь и там пойманный, машет священными предметами, захваченными с жертвенника и престола, не для того эти предметы, святотатец; не для того Евангелие, чтобы им сокрушать, колоть, уязвлять, но чтобы исцелять, а еще ранее — исцелиться, только. Прежде, чем выискивать в нем потребные тексты, нужно спросить себя совершенно ли усвоен дух всех их, чтобы в полной покорности этому духу, в целях, не противоположных ему, употреблять и самые тексты. Иначе ведь и разбойник, уходя из сожженной им деревни, мог бы ответить горящим, смеясь: «неизвестно, спасетесь ли еще вы, а я верно спасусь: вот текст»; и блудница, с мыслью возможности покаяния в последний час, блудила бы, бесстыдно озираясь на борющихся с собою, о которых не оставлено никакого текста. Но, поистине, покаяния им не будет дано, и, преднамеренно рассчитанное, оно не будет принято; то исцеляющее раскаяние уже было, совершилось, и, с тех пор как миру о нем поведано, для мира оно прошло и не повторится иначе, как в случаях такого же полного о нем неведения, как и тогда. Г-н Влад. Соловьев со своими текстами и всем «богословием» именно имеет вид такой блудницы, которая, потрясая ими бесстыдно перед глазами всех, говорит: «еще погрешу и — спасусь, а вы погибнете». Он совершенно не задается вопросом, для любви или для злобы он трудится, ложью пли истиною живет, целомудренна ли душа его, когда его язык произносит святые, всем ведомые, и лучше, чем им, всеми чтимые слова. Он говорит: «во имя закона любви [14] сольемся с Западною Церковью“, и не слышит, точнее делает вид, что не слышит, как говорят: „во имя истины, во имя единства Церкви, во имя самой любви не могу соединиться с тем, что истину нарушило [15], единство разорвало [16], любовь презрело [18], и в себе, в своих недрах, заменило ее ненавистью и ложью“ [19]. С тем непониманием, глухим и косным, с каким смерть, разрушение относится к живущему, он различает только одно: что два слившись будут одно, что слияние — это близость, и, вероятно, любовь; но что будет одно, не ценою ли потемнения истины [20] только может произойти слияние, и не принятием ли в себя злобы и лжи механическое соединение, к этому он слеп, этого он не видит. Мертвый Человек, и задавшийся самым великим, самым святым, самым жизненным, что в неисповедимых путях Промысла, мы ждем, совершится: но тогда, когда Запад утомится в своей лжи, устанет в злобе и приползет к ногам им отвергнутого, из презренного, им столько мученного [21] Востока. вернуться См. его «Порфирий Головлев о свободе и вере» (Вестник Европы. Февраль. 1894). вернуться Розанов В. Свобода и вера // Русский вестник. 1894. Январь. С. 265–285. Эта подвергшаяся критике статья была написана Розановым по поводу статьи: Соловьев Вл. Исторический сфинкс // Вестник Европы. 1893. № 7. вернуться Именно эти выражения, тщательно выбирая из моей статьи и подчеркивая их, г. Вл. Соловьев считает особенно… неприличными? страшными? По тому или другому, но только доносит о них своей «публике»; см.: Вестник Европы. С. 912. вернуться «Всякий зверь и всякая птица, если бы они имели дар слова, высказались бы наверно в том же смысле»… «Иудушка не был бы самим собою, если бы зверообразно дикую сущность своей веры или своего закона жизни излагал прямодушно от своего собственного имени, или от имени единомышленных ему зверей и диких людей. По натуре своей он еще более лжив, чем скотоподобен; свой готтентотовский (почему не готтентотский?) субъективизм он фальшиво привязывает к универсальной и объективной истине», и. т. д. (с. 911). вернуться В эпиграфе своей статьи против меня (и следовательно, как бы определяя цельный смысл моей статьи) он говорит: «Ишь ведь как пишет! Ишь как языком-то вертит! Ни одного-то ведь слова верного нет! Все-то он лжет!.. ничего он этого не чувствует» (Там же. С. 906). вернуться Если бы Иудушка с правдивым благочестием относился к указаниям священных текстов, а не злоупотреблял ими для своей скверной тенденции, то он, по вопросу о веротерпимости (ведь я же веротерпим) припомнил бы не Содом и Гоморру, а то Самарянское селение, где из-за религиозной розни не приняли Христа, как «идущего в Иерусалим». «Видя то, ученики Его, Иаков и Иоанн, сказали: „Господи, хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их, как и Илья сделал?“ Но он, обратившись к ним, сказал: не знаете, какого вы духа». Мы преднамеренно не будем разбирать этого текста, ни того, к чему он относится, ни того, на что в Апостолах указывает; но ведь заметим, что ведь слова эти сказаны Богом, Которого, разумея, и я в статье «Свобода и вера» оговорился: «не отвергаю, что, в универсальном смысле, свобода может быть, однако, сознаваема, но только в самом универсе, координирующем индивидуальные свободы, с знанием верховным и абсолютным их относительного значения и окончательного смысла (Русский вестник. Янв. С. 269). Мой критик не различает Бога от человека. вернуться «Жизненный смысл христианства; философский комментарий на учение о Логосе ап. Иоанна Богослова». 1883. вернуться «Ведь относительно семьи мы находим в божественном законодательстве две заповеди или два закона. Первая из сказанных заповедей есть та, которая дана через Моисея народу израильскому: чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будешь и долголетен будеши на земли. Вторую заповедь дал Христос ученикам своим: „Идяху же с Ним народи мнози: и обращая рече к ним; аще кто грядет ко Мне и не возненавидит отца своего и матерь, и жену, и чад, и братию, и сестер, аще же и душу свою, не может Мой быти ученик!“ (Лк. 14, 25–26). Предписывая любить всех, даже и врагов, Евангелие, конечно, не может исключать из этой истинной любви наших ближних, семью. Однако же прямо сказано: „аще кто не возненавидит“. Значит, есть такая ненависть, которая не противоречит истинной любви, а, напротив, требуется ею. Значит, есть и такая кажущаяся любовь, которая противоречит истинной любви; от этой ложной любви и нужно отрешиться, в этом смысле и нужно возненавидеть, — возненавидеть не только себя или „душу свою“, но и свою семью, и всех близких своих, и народ свой, — ибо в других местах Нового Завета требуется отрешение и от своею народа. Вот эта-то истинная ненависть, упраздняющая ложную любовь, ложную и слепую привязанность к своему родному — она-то и есть то самоотречение — не личное только, но и семейное, и родовое, и национальное, которое выдумано не мною и какими-нибудь западниками, и возвещено и Западу, и Востоку в Новом Завете, — в выражениях более резких, нежели самоотречение» (Соловьев Владимир. Национальный вопрос в России. Вып. 1-й, изд. 3-е. СПб., 1891. С. 62–63). Вот уж вспомнишь: «Во гресех зачала меня мати моя». вернуться «…Мы самодовольно взирали на трудный и скользкий путь западного собрата, сами сидя на жесте, и сидя на жесте не падали» (Соловьев Влад. Три речи в память Достоевского. М., 1884. С. 47), так определен им смысл исторического существования Восточной Церкви, в отличие от Западной. вернуться См. «Национальный вопрос в России». Эта книга собственно идейного raison d'être[4] не имеет. вернуться „…Это слово соединения есть слово святое и божественное, оно одно может дать нам и истинную славу сынов Божиих: „блаженны Миротворцы, яко тии сынове Божий нарекутся…“ „В соединении Церквей я вижу не умерщвление русской Церкви, а ее оживление, небывалое возвышение нашей духовной власти, украшение нашей церковной жизни, освящение и одухотворение жизни гражданской и народной (какие все идеалы, и ни слова об истине). Для того чтобы это совершилось, необходимо самоотречение не в грубом физическом смысле, не самоубийство, а самоотречение в смысле чисто нравственном, т. е. приложение к делу лучших свойств русской народности — истинной религиозности, братолюбия, широты взгляда, веротерпимости, свободы от всякий исключительности и прежде всего — духовного смирения (курсив в последнем слове г. С<оловье>ва)… О духовном смирении русского народа я не только слыхал, но и поверил ему, и не только поверил, но попираюсь на него в своих взглядах на церковный вопрос… Я, к сожалению, не могу ни принять, ни даже понять совета, с которым ко мне обращаются: не отделять себя от народа, воссоединиться с русским народным духом. Я не знаю, что под этим разумеется, про какой дух говорится. Тот ли это дух, который водил наших предков за истинной верой в Византию, за государственным началом к варягам, за просвещением к немцам, дух, который всегда внушал им искать не своего, а хорошее“ (Там же. С. 72–73). вернуться Внешнее оправдание, центрально отвергнутое Христом, центрально же принято католичеством в так называемом учении о спасении через „добрые дела“ (т. е. факты, поступки, творимые без живого участия в них совести). вернуться Католицизм исторически обозначает свое отделение, сектантство: ибо от Церкви, оставшейся после разделения, в том же содержании, как и до него, очевидно именно он отделился, секторизировался, чтобы это содержание видоизменить, и уже начиная его видоизменять в самый момент отделения. вернуться Не отвергая возможности и нужды самоулучшения и даже саморазвития, самоизменения, Церковь, однако, к этому трудному и великому шагу приступает не иначе, как в бережной любви, зная, что Спасителем она указана, как охрана человека против внедрения злого духа („где два или три соберутся во имя Мое — Я посреди их“[5]). Видоизменившись вне единения с восточными Церквами, католичество вышло из их согласия, и тем разорвало любовь, вне которой Церковь и невозможна. Его историческая сущность в том вся и выражается, что оно есть мятеж против Церкви, собой обусловивший возможность и всех последующих от нее отпадений (протестантизм XVI-го в, деизм XVII-го, атеизм XVIII-го, и т. д.). вернуться Инквизиция и иезуитский орден; принципы последнего мы можем принять за принципы вообще католичества, по аксиоме: что в части есть — есть и в целом. вернуться Выше мы уже отметили, что вопрос об истине как бы исчезает, туманится перед глазами г. Вл. Соловьева, и он манится исключительно внешними ожиданиями: „возвеличения власти духовенства“, „украшения церковной жизни“, „оживления и одухотворения — гражданской“ и т. п. вернуться Самое любопытное в истории отношений Восточной и Западной Церквей есть то, что первая никогда собственно не боролась, не умела этого (и, мы глубоко убеждены, не должна уметь — не для этого она на земле). Так что требование открыть свободу западной пропаганды, напр<имер>, у нас, есть собственное требование повалиться перед наступающим врагом. Православная Церковь не хочет враждовать и спорить наконец — считает себя неспособною к этому (мы думаем — не имеет для этого исторических и мистических в себе задатков); по крайней мере, способов защиты, ведь не могут же оспаривать у нее наступающие: она и избирает себе соответственный — не слушание. Она просто хочет молиться, и, конечно, вправе пожелать, чтобы ей в этом не мешали, а внешние ее стражи вправе не допускать „богословов“, которые хотели бы войти в храм, и, уставив его кафедрами, начать словопрения. Не время и не место у нас и теперь для этого: дьякон читает ектенью, народ „миром“ молится, скоро запоют Херувимскую песнь: к чему споры, и для чего, о чем?.. Одно желание, к одному усилие есть у верующей в себя Церкви: чтобы сгоряча была ее молитва, и чтобы там, за стенами храма, она как бы продолжалась, не остывала, теплилась, трансформируясь в каждом месте и времени, сообразно вещам, к которым применяется, но не в смысле и духе своем, а лишь в образе применения. Полнота и живость церковной жизни, вот что остается для нее одно при вере уже в истинность. |