– Отчего же он такое плохое дело сделал? – спросил Васька. – Или вот люди говорят, что от любви?
– От любви свадьбу справляют, а не деньги воруют, – возмутился Федька. – Если бы все от любви деньги воровали, тогда что бы было? Нет уж, это не от любви, а не знаю, от чего… И я не знаю, и никто не знает. А есть у нас такой Сидор хромой. Старый уже. Так тот и вовсе, если начнешь про Егора говорить, он и слушать не хочет: «Нету, говорит, ничего этого».
И не слушает, отвернется и заковыляет скорей в сторону. И все что-то бормочет, бормочет, а у самого слезы катятся, катятся. Такой блажной старик. Он раньше у Данилы Егоровича на пасеке работал. Да тот рассчитал за что-то, а Егор вступился.
– Федька, – спросил Васька, – а что Ермолая не видать? Или он в этот год у Данилы Егоровича сад караулить не будет?
– Будет. Вчера я его видал, он из лесу шел. Пьяный. Он всегда такой. Покуда яблоки не поспеют, он пьет. А как только время подходит, так Данила Егорович денег на водку ему больше не дает, и тогда он караулит трезвый да хитрый. Помнишь, Васька, как он тебя один раз крапивой?..
– Помню, помню, – скороговоркой ответил Васька, стараясь замять эти неприятные воспоминания. – Отчего это, Федька, Ермолай в рабочие не идет, землю не пашет? Ведь он вон какой здоровый.
– Не знаю, – ответил Федька. – Слышал я, что еще давно когда-то он, Ермолай, в дезертиры от красных уходил. Потом в тюрьме сколько-то сидел. А с тех пор он всегда такой. То уйдет куда-нибудь из Алешина, то на лето опять вернется. Я, Васька, не люблю Ермолая. Он только к собакам добрый, да и то когда пьяный.
Ребятишки разговаривали долго. Васька тоже рассказал Федьке о том, какие дела творятся около разъезда. Рассказал про палатку, про завод, про Сережку, про компас.
– И вы к нам прибегайте, – предложил Васька. – Мы к вам бегаем, и вы к нам бегайте. И ты, и Колька Зипунов, и еще кто-нибудь. Ты читать-то умеешь, Федька?
– Немножко.
– И мы с Петькой тоже немножко.
– Школы нет. Когда Егор был, то он очень старался, чтобы школа была. А теперь уж не знаю как. Озлобились мужики – не до школы.
– Завод строить начнут, и школу построят, – утешал его Васька. – Может быть, доски какие-нибудь останутся, бревна, гвозди… Много ли на школу нужно? Мы попросим рабочих, они и построят. Да мы сами помогать будем. Вы прибегайте к нам, Федька, и ты, и Колька, и Алешка. Соберемся кучей, что-нибудь интересное придумаем.
– Ладно, – согласился Федька. – Как только с картошкой управимся, так и прибежим.
Вернувшись в правление колхоза, Васька Ивана Михайловича уже не застал. Ивана Михайловича он нашел у Егоровой избы, возле Пашки да Машки. Пашка и Машка грызли принесенные им пряники и, перебивая и дополняя друг друга, доверчиво рассказывали старику про свою жизнь и про сердитую бабку.
10
– Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Солнце светит – гоп, хорошо! Цо-цок-цок! Ручьи звенят. Птицы поют. Гайда, кавалерия!
Так скакал по лесу на своих двоих, держа путь к дальним берегам Синего озера, отважный и веселый кавалерист Петька. В правой руке он сжимал хлыст, который заменял ему то гибкую нагайку, то острую саблю, в левой – фуражку с запрятанным в нее компасом, который нужно было сегодня спрятать, а завтра во что бы то ни стало разыскать с Васькой у того сваленного дерева, где отдыхал когда-то забывчивый Василий Иванович!
– Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Василий Иванович – хорошо! Палатка – хорошо! Завод – хорошо! Все хорошо!
– Стоп!
И Петька, он же конь, он же и всадник, со всего размаха растянулся на траве, зацепившись ногою за выступивший корень.
– У, черт, спотыкаешься! – выругал Петька-всадник Петьку-коня. – Как взгрею нагайкой, так не будешь спотыкаться.
Он поднялся, вытер попавшую в лужу руку и осмотрелся.
Лес был густой и высокий. Огромные, спокойные старые березы отсвечивали поверху яркой, свежей зеленью. Внизу было прохладно и сумрачно. Дикие пчелы с однотонным жужжанием кружились возле дупла полусгнившей, покрытой наростами осины. Пахло грибами, прелой листвой и сыростью распластавшегося неподалеку болотца.
– Гайда, гай! – сердито прикрикнул Петька-всадник на Петьку-коня. – Не туда заехал!
И, дернув левый повод, он поскакал в сторону, на подъем.
«Хорошо жить, – думал на скаку храбрый всадник Петька. – И сейчас хорошо. А вырасту – будет еще лучше. Вырасту – сяду на настоящего коня, пусть мчится. Вырасту – сяду на аэроплан, пусть летит. Вырасту – стану к машине, пусть грохает. Все дальние страны проскачу и облетаю. На войне буду первым командиром. На воздухе буду первым летчиком. У машины буду первым машинистом. Гайда, гай! Гоп-гоп! Стоп!» Прямо под ногами сверкала ярко-желтыми кувшинками узкая мокрая поляна. Озадаченный Петька вспомнил, что никакой такой поляны на его пути не должно быть и что, очевидно, проклятый конь опять занес его не туда, куда надо.
Он обогнул болотце и, обеспокоенный, пошел шагом, внимательно осматривая и угадывая, куда же это он попал.
Однако чем дальше он шел, тем яснее становилось ему, что он заблудился. И от этого с каждым шагом жизнь начинала уже казаться ему все более и более печальной и мрачной.
Покрутившись еще немного, он остановился, вовсе уже не зная, куда дальше идти, но тут он вспомнил о том, что как раз при помощи компаса мореплаватели и путешественники всегда находят правильный путь. Он вынул из кепки компас, нажал сбоку кнопочку, и освобожденная стрелка зачерненным острием показала в ту сторону, в какую Петька меньше всего собирался идти. Он тряхнул компас, но стрелка упорно показывала все то же направление.
Тогда Петька пошел, рассуждая, что компасу виднее, но вскоре уперся в такую гущу разросшегося осинника, что прорваться через нее, не изодрав рубахи, было никак не возможно.
Он пошел в обход и опять взглянул на компас. Но сколько он ни крутился, стрелка с бессмысленным упрямством толкала его или в болото, или в гущу, или еще куда-нибудь в самое неудобное, труднопроходимое место.
Тогда, обозленный и испуганный, Петька всунул компас в кепку и пошел дальше просто на глаз, сильно подозревая, что все мореплаватели и путешественники должны были бы давно погибнуть, если бы они всегда держали путь туда, куда показывает зачерненное острие стрелки.
Он шел долго и собирался уже прибегнуть к последнему средству, то есть громко заплакать, но тут в просвет деревьев он увидел низкое, опускавшееся к закату солнце.
И вдруг весь лес как будто бы повернуло к нему другой, более знакомой стороной. Очевидно, это произошло оттого, что он вспомнил, как на фоне заходившего солнца всегда ярко вырисовывались крест и купол алешинской церкви. Теперь он понял, что Алешино не слева от него, как он думал, а справа и что Синее озеро у него уже не впереди, а позади.
И едва только это случилось, лес показался ему знакомым, так как все перепутанные поляны, болотца и овраги в обычной последовательности прочно и послушно улеглись на свои места. Вскоре он угадал, где находится. Это было довольно далеко от разъезда, но не так уж далеко от тропки, которая вела из Алешина на разъезд. Он приободрился, вскочил на воображаемого коня и вдруг притих и насторожил уши.
Совсем неподалеку он услышал песню. Это была какая-то странная песня, бессмысленная, глухая и тяжелая. И Петьке не понравилась такая песня. И Петька притаился, оглядываясь и ожидая удобной минуты, чтобы дать коню шпоры и помчаться скорей от сумерек, от неприветливого леса, от странной песни на знакомую тропку, на разъезд, домой.
11
Еще не доходя до разъезда, возвращающиеся из Алешина Иван Михайлович и Васька услышали шум и грохот.
Поднявшись из ложбины, они увидели, что весь тупик занят товарными вагонами и платформами. Немного поодаль раскинулся целый поселок серых палаток.
Горели костры, дымилась походная кухня, бурчали над кострами котлы. Ржали лошади. Суетились рабочие, сбрасывая бревна, доски, ящики и стаскивая с платформы повозки, сбрую и мешки.