Я сидел в развилине кроны, плотно прижавшись к стволу. Не помню, как я туда вернулся. Я дрожал. Меня знобило. Мне вдруг совершенно расхотелось бросаться в глубину. Мне показалось это смешным. Я больше не понимал, как мне могла прийти в голову такая идиотская мысль: кончать жизнь самоубийством из-за какой-то сопли! Я же только что видел человека, который всю жизнь убегал от смерти.
Прошло, кажется, пять или шесть лет, прежде чем я встретил господина Зоммера в следующий и одновременно в последний раз. Конечно, я часто видел его издалека, да и как было не увидеть, раз он постоянно находился в пути, где-нибудь на проселочной дороге, на какой-нибудь тропе, проложенной вокруг озера, в поле или в лесу. Но я больше не обращал на него особенного внимания, да, пожалуй, и никто не обращал, его видели так часто, что перестали замечать как слишком знакомую деталь ландшафта, при виде которой никто не станет изумляться и восклицать: «Гляди-ка, вон церковная колокольня! Гляди-ка, вон она, Школьная гора! Гляди-ка, вон там едет автобус!..» Разве что по воскресеньям, по дороге на скачки, мы с отцом говорили в шутку: «Гляди-ка, вон идет господин Зоммер – он себя погубит!» и при этом имели в виду вовсе не его, а наше первое воспоминание о том далеком-далеком дне, когда шел град и мой отец употребил эту банальную фразу.
От кого-то мы услышали, что жена его – кукольница – померла, но никто точно не знал, где и когда, и на похоронах никого не было. Он больше не снимал подвал у маляра мастера Штангльмайера (его теперь занимали Рита и ее муж), а жил на чердаке у рыбака Ридля, несколькими домами дальше. Но там он бывал очень редко; по словам госпожи Ридль, он только заглядывал туда ненадолго, чтобы перекусить или выпить стакан чая, а потом снова убегал. Часто он пропадал сутками, даже не ночевал; где его носило, где он спал по ночам, и спал ли он вообще по ночам или днем и ночью странствовал по округе – этого никто не знал. Да это и никого не интересовало. У людей теперь были другие заботы. Они думали о своих автомобилях, о своих палисадниках и газонах, но не о том, где находил приют на ночь старый чудак. Они говорили о том, что слышали вчера по радио или смотрели по телевизору, или о новом магазине самообслуживания, который открыла госпожа Хирт. Но уж никак не о господине Зоммере! И хотя господина Зоммера еще иногда видели, но в сознании других людей он больше не занимал места. Его время, как говорится, миновало.
Но не мое! Я шел в ногу со временем. Я был на высоте времени – во всяком случае, я казался себе вполне современным, а иногда даже чувствовал, что опережаю свое время: рост – метр семьдесят, вес – сорок девять кило, размер обуви – сорок первый. Я уже почти перешел в пятый класс гимназии. Я прочел все сказки братьев Гримм и еще половину Мопассана. Я уже выкурил полсигареты и посмотрел в кино два фильма об одной австрийской императрице. Еще немного, и я получу заветное школьное удостоверение с красным штемпелем «старше 16», которое даст мне право ходить на фильмы для взрослых и посещать публичные места до 22 часов «без сопровождения родителей и/или уполномоченных на то педагогов». Я уже умел решать уравнения с тремя неизвестными, мог смастерить кристаллический средневолновый детектор, знал наизусть начало сочинения Юлия Цезаря «De bello Gallico» и первую строку «Одиссеи», хотя никогда не учил ни слова по-гречески. На фортепьяно я играл уже не только Диабелли и ненавистного Хесслера, но кроме блюзов и буги-вуги еще и таких почтенных композиторов, как Гайдн, Шуман, Бетховен или Шопен, а припадки ярости, которым была подвержена барышня Функель, я научился переносить стоически и даже с тайной ухмылкой.
Я почти уже не залезал на деревья. Зато у меня был собственный велосипед, а именно бывший велосипед моего брата с тремя скоростями, и на нем я однажды преодолел расстояние от Нижнего Озера до виллы Функель не за тринадцать с половиной, а за двенадцать минут пятьдесят секунд, то есть перекрыл старый рекорд на тридцать пять секунд (заметив время по моим собственным наручным часам с секундомером). Я вообще (утверждаю это без ложной скромности) стал блестящим велосипедистом, не только в смысле скорости и выносливости, но и в том, что касается ловкости. Езда без рук, езда без рук по кривой, поворот стоя или на полном торможении или эффектный рывок с места не составляли для меня проблемы. Я даже мог на ходу вставать ногами на багажник – достижение хотя и бессмысленное, но весьма артистичное, явившееся красноречивым свидетельством обретенного мною безграничного доверия к закону сохранения вращательного импульса. Скепсис по отношению к езде на велосипеде был окончательно преодолен как теоретически, так и практически. Ездить на велосипеде было почти то же, что летать.
Конечно, и в эту эпоху моей жизни некоторые вещи отравляли мне существование.
Я, например: а) не имел свободного доступа к ультракоротковолновому радиоприемнику, то есть был лишен возможности слушать детективные радиопьесы, которые передавались по четвергам с десяти до одиннадцати вечера; это вынуждало меня узнавать их содержание только на следующее утро в школьном автобусе в довольно бездарном изложении моего друга Корнелиуса Михеля; б) то обстоятельство, что у нас не было телевизора. «Телевизору не место в моем доме, – таков был вердикт моего отца, родившегося в тот год, когда умер Джузеппе Верди, – ибо телевидение хоронит домашнее музицирование, портит глаза, разрушает семейную жизнь и вообще ведет ко всеобщему оглуплению».
* Был один-единственный день в году, когда телевидение не портило глаза и не вело ко всеобщему оглуплению, а именно тот день в начале июля, когда с ипподрома Гамбург-Горн велась прямая трансляция скачек «Немецкое дерби». По этому поводу мой отец надевал серый цилиндр, отправлялся в Верхнее Озеро в гости к Михелям и смотрел у них трансляцию.
К сожалению, по этому вопросу мама отцу не возражала, так что мне приходилось торчать у моего друга Корнелиуса Михеля, чтобы хотя бы иногда приобщаться к столь значительным культурным событиям, как «Лесси», «Мама лучше всех» или «Приключения Хайрама Холл идея».
Глупейшим образом почти все эти передачи шли по так называемой предвечерней программе и заканчивались ровно в восемь, когда начинались последние известия. А ровно в восемь я должен был с вымытыми руками сидеть за ужином. Но поскольку невозможно находиться одновременно в двух разных местах, тем более что для преодоления расстояния между ними требуется семь с половиной минут (не говоря уже о мытье рук), мои телевизионные эскапады систематически приводили к классическому конфликту между долгом и сердечной склонностью. И я должен был либо за семь с половиной минут до конца передачи отправляться домой – и пропускать из-за этого развязку драматической коллизии, – либо оставаться до конца и, следовательно, на семь с половиной минут опаздывать к ужину, рискуя скандалом с мамой и обрекая себя на выслушивание отцовских разглагольствований о разрушении телевидением основ семейной жизни. Вообще мне кажется, что для этой фазы моей биографии характерны конфликты такого и подобного рода. Вечно ты что-то должен, почему-то обязан, чего-то не должен, и лучше бы ты… вечно от тебя чего-то требуют, ожидают, на чем-то настаивают: сделай это! сделай то! не забудь о том-то! ты уже сделал это? ты уже был там-то? ты почему опаздываешь?., вечно нажим, вечно притеснение… вечно цейтнот, вечно тебе под нос суют часы. Меня редко оставляли в покое… Тогда. Но сейчас я не собираюсь плакаться и вдаваться в подробности каких-то конфликтов моей юности. Мне подобает как можно скорее почесать в затылке, возможно, даже слегка постучать средним пальцем по известному месту и сосредоточиться на том, от чего я предпочел бы увильнуть, а именно рассказать о последней встрече с господином Зоммером и тем самым закончить его и всю эту историю.