Но Берту уже нельзя было остановить.
— Ты говорила это двадцать раз… Да и я хотела бы видеть тебя на моем месте. Огюст не такой добряк, как папа. Вы бы уже через неделю передрались из-за денег… Вот этот человек сразу же заставил бы тебя сказать, что мужчины только на то и годны, чтобы водить их за нос!
— Я? Я это говорила? — повторяла взбешенная мать.
И она двинулась к дочери с таким угрожающим видом, что отец протянул к ним руки молитвенным жестом, как бы прося пощады. Громкие возгласы обеих женщин беспрерывно поражали его в самое сердце; он чувствовал, как при каждом новом ударе его рана все увеличивается. Слезы брызнули у него из глаз.
— Прекратите, сжальтесь надо мной! — пролепетал он.
— О нет, это просто чудовищно! — еще громче продолжала г-жа Жоссеран. — Теперь она изволит приписывать мне свое бесстыдство! Скоро окажется, что изменяла ее мужу я, вот увидите! Стало быть, я виновата? Выходит, что так… Виновата я?
Берта не снимала локтей со стола, бледная, но полная решимости.
— Конечно, если бы ты воспитала меня иначе…
Она не успела договорить. Мать со всего размаху дала ей пощечину, да такую, что Берта ткнулась носом в клеенку. У г-жи Жоссеран чесались руки еще со вчерашнего дня, эта пощечина все время готова была сорваться, как в далекие времена детства Берты, когда та, бывало, оскандалится во сне.
— На! — воскликнула мать. — Получай за твое воспитание! Да твоему мужу надо было убить тебя!
Молодая женщина, не поднимая головы, рыдала, прижавшись щекой к руке. Она забыла о том, что ей двадцать четыре года, эта пощечина напомнила ей былые пощечины, к ней вернулось ее прошлое, полное трусливого лицемерия. Ее решимость взрослого, самостоятельного человека растворилась в тяжком горе маленькой девочки.
Когда отец услыхал ее рыдания, он страшно взволновался. Он встал наконец, не помня себя, и оттолкнул мать.
— Вы, видимо, обе хотите убить меня… Скажите, что же мне, становиться перед вами на колени? — произнес он.
Г-жа Жоссеран отвела душу, ей нечего было больше добавить; она уже удалялась в царственном безмолвии, когда, распахнув дверь, обнаружила за ней Ортанс, которая подслушивала. Тут последовал новый взрыв.
— А-а, ты слушала все эти мерзости! Одна делает черт знает что, другая это смакует: славная парочка, ничего не скажешь! Боже милосердный, кто же вас воспитывал?
Ортанс как ни в чем не бывало вошла в комнату.
— Зачем мне нужно было подслушивать, когда вы кричите на весь дом? Служанка на кухне помирает со смеху… К тому же в моем возрасте уже выходят замуж, я могу знать все.
— Ты имеешь в виду Вердье, да? — с горечью произнесла мать. — Вот как ты меня утешаешь, и ты тоже… Теперь ты ждешь смерти маленького ребенка. Придется тебе подождать, мне сказали, что он жив, здоров и хорошо упитан. Так тебе и надо.
Худощавое лицо молодой девушки пожелтело от злости.
— Если он жив, здоров и хорошо упитан, Вердье может спокойно бросить его, — произнесла она сквозь зубы. — И я заставлю Вердье бросить этого ребенка раньше, чем вы думаете, чтобы вам всем досадить… Да, да, я выйду замуж без вашей помощи. Браки, которые ты стряпаешь, как видно, не очень-то прочны!
И, видя, что мать направилась к ней, Ортанс добавила:
— Тише, тише, не забывай, что я не позволю бить себя по щекам. Берегись!
Они пристально смотрели друг на друга, и г-жа Жоссеран сдалась первая, скрывая свое отступление под маской презрительного превосходства. Но отцу показалось, что схватка возобновляется. И тогда, окруженный этими тремя женщинами, видя, что и мать и дочери, которые были для него самыми дорогими существами, готовы теперь перегрызть друг другу глотки, он почувствовал, что весь его мир рушится у него под ногами, и, уйдя в свою комнату, забился там в угол, словно пораженный насмерть; он хотел умереть в одиночестве.
— Я не могу больше, не могу… — повторял он, рыдая.
В столовой снова наступила тишина. Берта, все еще прижимаясь щекой к руке, вздрагивая от всхлипываний, начала понемногу успокаиваться. Ортанс с невозмутимым видом уселась на другом конце стола, намазывая маслом остатки гренков, чтобы прийти в себя. Потом она стала изводить сестру тоскливыми рассуждениями: жизнь у них становится невыносимой, она предпочла бы, на месте Берты, получать затрещины от мужа, чем от матери, это более естественно; впрочем, сама она, когда выйдет за Вердье, выставит мать, не стесняясь, за дверь, чтобы у нее в доме не бывало подобных сцен. В это время явилась Адель убирать со стола; но Ортанс продолжала говорить, уверяя, что им могут отказать от квартиры, если это повторится. Служанка разделяла ее мнение; ей пришлось закрыть окно в кухне, потому что Лиза и Жюли уже навострили уши. Вдобавок эта история казалась Ад ел и очень забавной, она до сих пор смеялась: госпоже Берте здорово попало; не так велика беда, как говорят, но госпожа Берта пострадала, однако, больше всех. Затем, повернув свой объемистый корпус, Адель глубокомысленно изрекла: в конце концов в доме никому нет до них дела, жизнь идет своим чередом, через неделю никто и не вспомнит о госпоже Берте с ее двумя господчиками. Ортанс, одобрительно кивая, прервала ее, чтобы пожаловаться на отвратительный привкус масла. Чего ж вы хотите? Масло по двадцать два су, конечно, это просто отрава. И так как оно оставляло на дне кастрюль вонючий осадок, служанка считала, что покупать его даже неэкономно. Но тут до них внезапно донесся глухой стук, отдаленное сотрясение пола; все три насторожились.
Испуганная Берта подняла, наконец, голову.
— Что это такое? — спросила она.
— Может быть, это ваша матушка и та дама в гостиной, — предположила Адель.
Г-жа Жоссеран, проходя по гостиной, вздрогнула от неожиданности. Там одиноко сидела какая-то женщина.
— Как! Это все еще вы? — воскликнула хозяйка дома, узнав г-жу Дамбревиль, о которой она совсем забыла.
Но та не шевелилась. Семейные ссоры, громкие крики, хлопанье дверей, очевидно, так мало затронули, ее, что она ни о чем даже не подозревала. Г-жа Дамбревиль сидела неподвижно, устремив взгляд в пространство, всецело поглощенная своей безумной любовью. Но тем не менее она была полна внутреннего возбуждения, советы матери Леона потрясли ее, она решилась купить дорогой ценой жалкие остатки счастья.
— Слушайте, — грубо продолжала г-жа Жоссеран, — вы же не можете ночевать здесь… Мой сын прислал записку, он не придет сегодня.
Тогда г-жа Дамбревиль заговорила заплетающимся от долгого молчания языком, как будто проснувшись:
— Я ухожу, извините меня… И передайте ему от моего имени, что я все это обдумала и что я согласна… Да, я подумаю еще и, может быть, женю его на Раймонде, если уж так надо… Но это я, я отдаю ее Леону и хочу, чтобы он пришел попросить ее руки у меня, у меня одной, слышите? О, пусть он только вернется, пусть он вернется!
В ее голосе звучала страстная мольба. Затем она добавила, понизив голос, упрямо, как женщина, которая, пожертвовав всем, цепляется за последнее, что ей остается.
— Он женится на ней, но будет жить у нас… Иначе из этого брака ничего не выйдет. Я предпочитаю потерять его.
И она ушла. Г-жа Жоссеран стала вновь обворожительно любезна. В прихожей у нее нашлись слова утешения, она обещала сегодня же вечером прислать к г-же Дамбревиль своего сына покорным и нежным, утверждая, что он будет счастлив, если ему придется жить у тещи. Закрыв дверь за посетительницей, мать подумала с ласковым сочувствием:
— Бедный мальчик! Она его заставит дорого заплатить за все!
Но в этот момент она тоже услыхала глухой стук, от которого задрожал пол. Что там такое? Очевидно, Адель бьет посуду, ну что за растяпа! Г-жа Жоссеран кинулась в столовую, закричав дочерям:
— В чем дело? Сахарница упала?
— Нет, мама… Мы сами не знаем.
Она обернулась, ища взглядом служанку, и увидела, что та прислушивается к чему-то у двери в спальню.
— Что ты тут делаешь? — крикнула г-жа Жоссеран. — У тебя на кухне все летит с грохотом, а ты здесь подсматриваешь за хозяином. Да, да, начинают с чернослива, а кончают совсем другим. Мне уже давно не нравятся твои повадки, от тебя так и разит мужчиной, моя милая.