Александр Андреевич Иванов, с которым он познакомился здесь, пишет картину о явлении Мессии. Давно задумал и давно пишет, и не видно конца его работе, потому что велика и необъятна тема и далек художник от всего мелко-текущего, преходящего.
И великая идея зарождается в уме у Гоголя. Это идея преображения ничтожного в великое, преображения в падении, в унижении и постижении на дне падения великого и прекрасного в себе. Глядя на наброски Иванова, он думает о тех, кого обратил Христос. О грешниках и неверующих, о сомневающихся и нищих духом.
Все это еще пока мерещится ему, как в полусне, как серебряная дымка римского воздуха, как синеющие вдали горы и марево над вольной Кампаньей. Тут есть простор, есть безбрежность, соединенность с прошлым на каждой улочке, в виде из окна, за которым высится купол собора святого Петра, в самом воздухе, который врачует душу.
Две идеи соперничают у истока «Мертвых душ» — идея современная и идея вечная. Гоголь остается Гоголем. Несмотря на урок, данный «Ревизором», он все же пишет о России и для России. И хотя он уверяет своих друзей, что «мертв для текущего», что в виду должно быть одно потомство, а не подлая современность, об этой современности ему писать и писать. Такой уж он писатель.
Поэма о плуте? Новый «Ревизор»? Апология обличения и разоблачения, борьба с злоупотреблениями и упрек соотечественникам? Да. А как же великая и божественная идея? Она лишь вырисовывается, она грозно маячит вдали, не имея контуров, как призрак, как облако, из которого и должен грянуть спасительный дождь. Так маячит на горизонте ивановской картины фигура Христа — она-то более всего и не дается ему, ее-то он пишет и переписывает, и подолгу сидит Гоголь в мастерской художника, глядя на эти муки идеи, которые еще предстоят ему.
А пока он сам пишет. Пишет и переписывает, пишет и... читает. В Париже у него образуется новый круг слушателей. Александра Осиповна Смирнова-Россет (она вышла замуж, муж ее дипломат), семейство Карамзиных — дети историка Андрей и Софья и их мать Екатерина Андреевна, Репнины, Балабины (у которых он когда-то давал уроки их дочери Марии Петровне), княгиня Зинаида Волконская, с некоторого времени живущая в добровольном изгнании за границей, красавица, умница, «царица муз и красоты», как называл ее Пушкин. Сначала он читает себе, потом в собрании слушателей. Перемаранное раз, перемарывается вновь, и каждое новое чтение приводит к следующим перемаркам. По взглядам, по выражению лиц, неуловимым и ему лишь одному видным жестам он угадывает, где недописал, где переписал. Чтение как бы выявляет скрытые огрехи текста, которые не открылись ему наедине и лишь в этом публичном испытании на слух треснули и подались. И отпадают грязь и шелуха, отстраивается еще не совсем стройное здание, и уже спокойно ложится перебеленная страница на страницу, ожидая лишь одного — печатного оттиска.
«Мертвые души» как бы выплывают стихийно из «Ревизора» и зачинаются в стихии его — в стихии смеха, в стихии, и материально воспроизводящей стихию комедии, — тот же городок (только побольше), тот же проезжий, те же подробности, та же интонация и, кажется, тот же герой. Но... нет, с героем что-то произошло. Как, впрочем, и с автором.
Отойдя на расстояние от «Ревизора» и от прежних своих творений, созданных на родине, он останавливается в раздумье. Жажда совершенства овладевает им. Называя свои прежние творения незрелыми (письма на эту тему летят в Москву и Петербург), Гоголь имеет в виду прежде всего их неотделанность, неряшество и торопливость в их оформлении. Гармония Рима, чистота и прозрачность живописи Рафаэля (кажется, сама божественная рука водила его кистью!), величественная законченность скульптур великого Микеланджело, эпическая простота Леонардо да Винчи — все отвечает его возросшему отношению к себе, его все набирающему рост максимализму. Начав с легкой поездочки Чичикова по городам средней России, он начинает строить здание «Мертвых душ», все более заботясь о вечности и прочности строения. Вечное же не может быть сработано в час, в миг. Оно должно отстаиваться годами, вылепливаться, отливаться в вечные формы, которые увековечили бы быстро меняющееся содержание. Вот почему он примеривает и осматривает каждый камушек, каждый кирпич, вот почему сад Плюшкина — это уже не русский сад, не запустенье во владениях русского помещика, живущего неподалеку от обеих столиц, а какой-нибудь сад Волконской в Риме или сам Рим, застывший в каменном совершенстве своем. Это античный сад, уставленный русскими деревьями. Он недвижим, он застыло-прекрасен, он как бы отлит из бронзы. Это писалось уже в Италии.
«Мертвые души» распадаются на части, написанные до Италии и после нее, точнее, в ней же, но с опытом ее знания. Лишь в первой главе мелькнет иронически тема Италии — Гоголь пишет об итальянских видах, висящих на стенах гостиницы, где остановился Чичиков. Тут Италия приравнивается к закопченным окорокам и натюрмортам, выглядывающим с тех же стен, и грудастой нимфе. Но, уже приближаясь к деревне Манилова (в третьей главе), Гоголь как бы начнет пробовать крепость своего пера, и открывающийся Чичикову вид — вид дома Манилова, бугра, на котором он стоит, и всей перспективы, — обозначит новый звук струны, натянутой автором.
Новое настроение автора «Ревизора» сказывается не в одном лишь восхищении Римом. Не в том лишь, что тот вдохновляет его на подвиг великой отделки и переделки. К этому обязывают и столь же стихийно завязывающаяся идея книги, ее размеры, ее масштаб. Как бы давая некоторые выходы лирическому разгулу, который не умещается в «Мертвые души», он вновь переписывает «Бульбу» и столь же строго отделывает его. Идет переработка «Портрета» — сочинения, до сих пор не оцененного в гоголевском творчестве, вторая редакция которого (пишущаяся одновременно с первым томом «Мертвых душ») дает ключ не только к самим «Мертвым душам», но и ко всему последующему Гоголю. В то же время он пишет повесть «Рим», где создает образ вечного города. Он противопоставляет его кипящему Парижу и всей остальной Европе, которая или танцует, или курит табак, или занята своими мелкими делишками. И в это же самое время он задумывает драму из запорожской жизни.