Никакого толка! Еще хуже было. В спину Славе летели камни и насмешливые слова:
— Трус! За мамкину юбку прячешься!
Однажды Слава вернулся домой бледный как полотно. С забинтованной рукой.
— Что у тебя? Что с тобой?! — кинулась к нему мать.
— Да ерунда, — ответил он. — Случайно порезал мизинец…
Он врал, Слава. Но мать тогда не узнала, что же произошло на самом деле. Потом, наверное, через годы, сын ей признался, что и как… А мне обо всем рассказал мой брат, случившийся на месте события.
А дело было так. В сарай, где Слава колол дрова, ввалилась компания подвыпивших подростков и от полного счастья, и от того, что пришла охота покуражиться, — принялась так и этак задевать Славу. И, конечно, цыкали сквозь редкие зубы слюной с шиком завзятых «воров в законе», какими мнили себя, — ведь водку-то уворовали!
— Эй! Придурок! Трус! Слабо «на дело» пойти? Да чего ты от него хочешь? Он же боится — бить будут! Он «бо-бо» боится! Пацан называется! Сопля он — вот кто! Сопля на веревочке!
— Боюсь? «Бо-бо» боюсь? А теперь глядите, — Слава положил на колоду свою руку и рубанул… Мизинец отлетел в сторону.
Молча, вмиг протрезвев, компашка злыдней вывалилась из сарая…
Так мальчишка завоевал право оставаться самим собой, добиваться своей цели, а не идти на поводу у жестокой, чумной, бестолковой прирыночной «улицы».
О, эта неизбежная, неумолимая, перемалывающая подростков «улица» российских городов и поселков! Сколько слабохарактерных, податливых и доверчивых мальчишеских душ она переломала и сгубила! И — продолжает губить…
И какой же силой «я» должен был обладать тот черкесский, прирыночный Володя Брынцалов, чтобы не поддаться этим самым уличным соблазнам, не скатиться в грязь, не очутиться ненароком на нарах! И как бы там дальше ни воспринимать В.А. Брынцалова, как бы ни относиться к нему, а, согласитесь, многих сотен, а то и тысяч «небитых» стоит подросток, который рано понял, что жизнь — это еще та борьба, что кое-как проживать ее не след, который со всей присущей ему жизненной энергией принялся выдираться из трущобных нравов и мелких, убогих притязаний.
Нет, совсем у меня, наверное, неправильное какое-то зрение. Да и поведение тоже. Ведь, в самом-то деле, надо выбросить из памяти Славу с отрубленным пальцем, надо видеть в В.А. Брынцалове мужчину в возрасте, как-никак ему вот-вот стукнет пятьдесят… А значит, следует жутко оскорбиться, когда он говорит вдруг:
— Убери! Грязная. А то с тобой не буду разговаривать.
Ну то есть хоть со стула падай!
О чем речь? А вот о чем. Ну пришел Император, кивнул нам, кто на диване, исчез в своем кабинете. Телохранители, застя свет, встали у конторки, облокотились, спиной к нам, заговорили о чем-то своем с секретаршами. Все как вчера. И как вчера, одна из секретарш понесла Брынцалову все ту же раззолоченную чашку с чаем. И как вчера, сказала мне, появляясь на пороге:
— Пожалуйста.
Вошла. Села. Включила диктофон. Достала из сумки газету с собственной статьей. Мне как-то было странновато, что Владимир Алексеевич, согласившись беседовать со мной, нисколько не интересуется, а что же я могу, могла… что писала, пишу… Вот я и развернула перед ним газету…
И вдруг этот «рыночный ребенок», это дитя улицы, заявляет мне, удерживая золоченую чашечку у губ и глядя на меня исподлобья своими насмешливо-колючими кабаньими глазками:
— Убери! Грязная. А то с тобой не буду разговаривать.
— Не грязная, а старая, — вразумляю.
— Нет, грязная. Могла б на ксероксе переснять.
Самое время встать и уйти? Продемонстрировать презрение к несолидному, эпатажному поведению зарвавшегося миллиардера?
А миллиардер, как ни в чем не бывало, вдруг произносит добродушно:
— Ну, о чем мы там… Давай, спрашивай!
Ну, не воспитанный он, господин Брынцалов! Ну, не ходили за ним в свое время гувернантки и бонны, как, положим, за Алексеем Толстым или Владимиром Набоковым, ему не присылали по утрам приглашения на бал к князю Белосельскому-Белозерскому или графу Сумарокову-Эльстон!… Ну не было ничего подобного!
Так ведь и любопытство мое при мне. Уж если взялся за гуж…
— Мы на том остановились, что отец ваш и мать верили в чудо, потому что были наивными людьми. Им казалось, что рано или поздно справедливость восторжествует, что честность и терпение будут вознаграждены…
Схватил суть тут же, и разговор не пошел, а полетел. Правда, я потом, перепечатывая, засомневалась опять, а стоит ли давать его, разговор этот, в натуральном виде, «непричесанным». Решила — пусть. Живой же разговор живого человека, не выскобленная всякого рода помощниками текстовка!
— Я скажу — я уже в пятнадцать лет не верил, что это будет. Не верил. А в двадцать восемь полностью разуверился в том, что можно быть честным человеком, справедливым…
— И что за это воздастся?
— Да. И что отсюда — все бесполезно. Нужно любить себя. Будешь любить себя — и люди будут тебя уважать, и все будет нормально у тебя в жизни. Нужно любить себя, быть здоровым, поступать правильно, чтобы потом не жалеть о своих ошибках, и все получается. А если начинаешь заботиться о людях — значит, ты им навязываешься, они считают, что ты умный, а они, мол, дураки, и люди злятся… Поэтому спокойненько учи сам себя, над собой командуй, как хочешь, — и народ тебя поймет. Будешь голым ходить — тебя поймут, можешь не есть — тоже поймут, ну, скажут — дурак, но другим навязывать свою идеологию, не закрепленную ни законом, ничем, — потерпишь фиаско. Вот я фиаско потерпел в школе, когда сам попытался какую-то идеологию, детскую свою, наивную, своему кругу сверстников навязать. Не получилось. Родители восстали все, и меня прогнали со двора.
— А с чем вы поехали в институт?
— Чемодан, здоровый-здоровый чемодан, деревянный, и шестьдесят рублей мне дали. Или тридцать — не помню. Тридцать, по-моему. Нет, шестьдесят дали. Тридцать рублей я заплатил за подготовительные курсы, потому что я два года сачковал в школе, девятый и десятый классы я не учился практически. Тех знаний, что я получил за восемь лет, мне хватило в школе рабочей молодежи, чтобы учиться, там ослы совсем были, уже взрослые люди, которые вообще ничего не понимали, учились не знаю для чего. А я поступил на подготовительные курсы в Новочеркасский политехнический институт, и за месяц я восстановил знания все, — там была, конечно, система учебы, — в общежитии там жили, спортсмены там были, талоны нам давали, сразу нас взяли в команду играть…
— В какую команду?
— В сборную института.
— По какому виду спорта?
— Баскетбол.
— Как вспоминается студенчество?
— Хорошо, это самое лучшее время жизни.
— На картошку ездили?
— Да какая там картошка — дурака пять лет валяли. Не жизнь, а малина. Пят лет! На шее у родителей, на шее у государства. И, главное, все, что я за пять лет получил, можно было получить за год.
— Даже так! То есть вам легко давалось все это?
— Я учился в Новочеркасском политехническом институте, горный факультет, мы на занятия не ходили практически. Я в десять часов поднимался, лекции пропускали все, останется три дня до экзаменов — выучим все и идем. Мы ведь молодые люди, здоровые, не пили, ну чего там — выучить, чепуха! А все в институте — это повторение школьного, немножко усложненное. Математика — там высшая математика, если другие там науки — то же самое, но чуть посложнее. В принципе, в институте нужно усиливать давление на студентов. А может, так и лучше, что не перегружают, черт их знает.
— Ну, а какая уже в институте была мечта?
— Да мечта — быстро закончить институт. Дурацкая мечта, будто мне лет двадцать было учиться в институте. Смотрел на тех грузинов, которые по пятнадцать лет учились, а они кайфовали, он уже дед, а учится! Ему тридцать лет, а нам двадцать, он учится, мы смотрим — он ходит! Мы учились в институте — прекрасное время! Кушать охота все время. Есть хотелось.
— И что изобрели?
— Я?
— Ну чтобы поесть?