– Я так рад тебя видеть. – Володька улыбался во все лицо и говорил просто, не вкладывая в слова потаенный смысл. Ирма чувствовала, как внутри ее существа что-то мякнет от его слов. Она теряется. – Пойдем в дом! Мама чаю поставит…
– Нет, нет! – поспешно воспротивилась Ирма, испугавшись именно того, что делается у нее внутри от простого человеческого тепла. – Я к тебе по делу пришла, за маслом. Муж привозил подсолнечник, и вот… я пришла…
Володька смотрел на нее с интересом, но ей казалось – он плохо понимает, что именно она говорит.
– Как же ты пришла? – наконец с улыбкой поинтересовался Володька. – Как ты это повезешь одна?
– На санках.
– Две фляги? Да ты что? Да как тебя Павел пустил? У него же машина!
– Ему на машине некогда, а я на саночках, потихоньку, по ровной дороге…
Володька головой покачал. Они вышли во двор. Он взял ее за руку и повел в дом. При этом он говорил:
– Сейчас отец масла накачает, а мы чаю попьем. Я ведь сто лет тебя не видел. У матушки моей варенье абрикосовое, знаешь какое? Ого-го…
И снова Ирма не смогла противиться Володьке. Все выглядело очень естественно, и она не могла отказаться выпить чаю после стольких лет разлуки с товарищем по школе. И она пила чай, и Марья Ивановна хлопотала, расспрашивала, как устроились родные в Германии, и про дочку Катю. Ирма охотно говорила, как намолчавшийся досыта человек, и щеки ее от чая ли, от оладий горячих – раскраснелись. А Володька все молчал, дул в чашку и посматривал на гостью с непонятным выражением глаз. Вошел отец, объявил, что фляги готовы. Ирма засобиралась, засуетилась. Володька тоже стал одеваться, сказал, что проводит.
– Нет-нет, я сама, не надо…
Но Володька уже оделся, вывел ее в сени, по пути объясняя, что две фляги масла – тяжесть серьезная. И ни к чему ей надрываться, не стоит оно того.
И снова все выглядело естественным и единственно верным. Ирма легко согласилась, что «не стоит оно того». Володька волшебным образом возвращал ее к самой себе, прежней. Той, какой она была до знакомства с Павлом.
Володька легко вез сани с флягами, шутил, смеялся. И они почему-то поехали именно той дорогой, какой она шла днем. И когда проходили мимо ее дома, Володька кивнул в сторону калитки и спросил:
– Не жалеешь, что не уехала со всеми?
Он спросил с той же улыбкой, и смех в глазах играл. Он не подозревал, что попал в ее болевую точку. Она ответила честно:
– Жалею, Володя.
– Вот как?
Он смеяться перестал, внимательно посмотрел на нее. Но она не стала ничего объяснять. Помолчали, и через некоторое время, когда уже Ирма собралась заговорить о другом, Володька сказал:
– А я не жалею.
– О чем? – не поняла Ирма.
– О том, что ты не уехала со всеми.
Теперь он не смеялся. Совершенно серьезными глазами смотрел на нее. Она нахмурилась, остановилась. Вдруг все вернулось на место. Она увидела магазин, почту, вспомнила, что в любую минуту по этой дороге может поехать Павел или пройти кто-нибудь из домашних, из соседей. Она вдруг взглянула на все другими, своими сегодняшними глазами. То, что она стоит посреди улицы с мужчиной, показалось ей ужасным преступлением. Она смешалась, заторопилась и дальше пошла одна, быстро, насколько ей это позволяли тяжелые сани. Она даже ни разу не оглянулась до самого дома – настолько ее сковал страх. Дома Ирма поднялась к себе и до прихода Павла возилась с дочкой. Здесь, дома, все чувства, неожиданно возникшие при встрече с Никитиным, уже казались глупой блажью. Она только испытывала некоторую досаду на то, что позволила Володьке увидеть ее такой – с санками, флягами, тогда как в его представлении она наверняка осталась недоступной школьной красавицей. Ни к чему было разрушать образ.
Никитин же, к вечеру закончив дела, достал коробку со школьными фотографиями. Снимков было так много, что мать приспособила под них коробку из-под макарон. В школьные годы он увлекался фотографией. Снимал много, все подряд. Он без труда отобрал фотографии Ирмы – их было немало. Разложил на столе, молча постоял, разглядывая. Мать подошла, встала сзади. Вздохнула. Взяла в руки одну из фотографий.
– Да. Глазки-то горят. Кажется – все нипочем. А жизнь-то скрутит так, что не придумаешь.
Сын молчал, а Марья Ивановна хотела развить тему. Не понравилось ей Володькино поведение сегодня. Совсем не понравилось. Но сказать прямо – нельзя. Взрослый уже, самостоятельный. Работящий и умный. Упрекнуть не в чем. Задумал маслобойку в деревне построить – построил. А сколько было советчиков, сколько завистников! Всех и не переслушаешь. Были такие, что предрекали одни убытки. Будто никто из села к ним подсолнечник не повезет, потому что привыкли в район возить. И неурожай прочили, и все такое. Володька не послушал никого и оказался прав. Все везут к ним теперь. И масло получается как надо – хочешь горячего отжима, хочешь холодного. А вот в личной жизни Володька не шустрый. Женить его надо, чтобы все как у людей, без этих глупостей. Тут осторожность требуется. Тут он без нее, матери – никуда. Она все дела в деревне знает. А он, пока в чужих краях обитал, от деревенской жизни поотстал. Пять лет дома не был – то армия, то в городе счастья искал.
– Ты, сынок, теперь не в прошлое должен смотреть, – мать кивнула на фотографии, – а в будущее. Твои одноклассницы-то все давно замужем, дети у них. Они тебе неровня. А для тебя уж новые подросли невесты…
– Да ну? – весело отозвался Володька и повернулся к матери. – Это не соседка ли наша сопливая?
Мать насупилась. Сын угадал ее тайный замысел насчет Маринки, соседкиной старшей дочери. В уме она так ладно все обрисовала, а сын готов поднять на смех ее проект!
– Ты, сынок, забыл, что в деревне живешь… – напомнила она. – Деревня не город, тут все на виду. Ты вот сегодня Ирму провожать пошел, благородство выказал. Думаешь, ей хорошо будет от этого?
– А что же плохого может быть? Две тяжеленные фляги, мам! Мыслимое ли дело женщине на себе тащить?
– Раз ее муж послал, значит – мыслимое. Она – мужняя жена. Их в нашей деревне таких каждая вторая. Деревенская баба приучена и фляги таскать, и трактор водить. А вот ты влезешь со своими городскими замашками, и ей хуже будет, и тебе достанется!
Как ни силилась Марья Ивановна сдержаться, не удалось. Обидно стало за сына, потому что видела наперед: не то делает, не туда смотрит.
– Какая из Ирмы баба? – поморщился сын.
– Уж какая получилась! А только тебе на нее пялиться не резон, сынок. У нее муж – бандит. От него всего можно ожидать.
– Кто тебе сказал?
– А кто бы ни сказал! В деревне не спрячешься. Темная у них семейка, вон каким забором свой терем обнесли! Людей сторонятся, живут скопом, будто цыгане какие… Тьфу!
Владимир собрал фотографии, но назад, в коробку, складывать не стал, убрал в ящик стола, словно ставя в разговоре на эту тему точку.
Но мать никак не могла успокоиться.
– Я тебе к тому это говорю, сынок, что Павел Ирму к каждому столбу ревнует. У тебя, может, худых мыслей и в помине нет, а он…
– Откуда ты знаешь?
Мать вздохнула и села на диван, с сожалением глядя на сына, как на несмышленого ребенка, не понимающего очевидных вещей.
– Люди говорят, – вздохнула она. – Да и то! Привел в дом красавицу – тонкую да звонкую. А что с ней делать – не знает. Сделать из нее ломовую лошадь – порода не та, того и гляди загнется. А держать такую в холе и неге – у нее мысли могут появиться неугодные. Сами-то они с братом всех девок перебрали. Как приехали из своего Казахстана, как увидели русских девушек-то, крыша и поехала. Зачем она за него пошла? А то не видела, что он направо и налево гуляет!
Говорила это все Марья Ивановна, словно сама с собой рассуждала. А потом заметила – сын слушает ее как-то не так. Затаенно, словно подслушивает. И убедилась, что не зря боялась. Ах, язык мой – враг мой! Разболталась…
– Так, значит, мать, несладко ей живется с Павлом? – задумчиво переспросил сын, и мать пожалела, что затеяла этот разговор.