Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– И о чем же забыл умный король?

– Он забыл, – с усмешкой ответил Хранитель, – что он сам, и все жители его империи, и все империи мира безумны.

– И что же тогда? – затаив дыхание, спросил я.

– Конец этой притчи тебе известен.

Я подобающим образом задумался. В комнате, если не считать тиканья часов и нашего чередующегося дыхания, было тихо. За окном густо падал снег. Было холодно, но Хранитель вспотел, и крупные капли катились по его впалым щекам к твердо очерченному подбородку. Я, не сдержав улыбки, сказал:

– Сдается мне, Хранитель, вы тоже забыли об одной вещи.

– Да ну?

– Третье племя, которое бежало в пустыню, где жизнь была так тяжела – что с ним-то сталось?

Тогда он засмеялся густым, басовитым смехом, полным иронии и печали. Я сжал собственные локти – мне очень редко доводилось слышать, как он смеется.

– Третье племя – это мы. А наша пустыня – это космос. Все народы Цивилизованных Миров в свое время бежали от войны; мы все хибакуся. У нас в галактике царит мир, хрупкий, относительный мир, но очередное племя может обезуметь в любую минуту. Почему, ты думаешь, мы держим туннели в своих руках? Чтобы не дать подобным племенам размножиться. Наш Орден и орден воинов-поэтов – вот кто удерживает мир уже три тысячи лет.

– Воины-поэты? – воскликнул я. – Но ведь они убийцы.

– Вот именно. Об этом мало кто знает, но их цель состояла как раз в том, чтобы истреблять безумные племена и безумных королей. Их оружие – террор, и они умело им пользовались. Ни один король, вздумавший выступить против своего соседа, не мог не страшиться, что воин-поэт его убьет.

– Вы говорите в прошедшем времени, Хранитель.

– Да, верно. Это потому, что их орден последнюю тысячу лет испытывает упадок. Теперь их не столь уж заботит сохранение мира. Выращивая своих убийц – на что им потребовалось много веков, – они создали религию, помогающую им бестрепетно встречать неминуемую смерть. Они ведь часто шли на смерть добровольно, ибо королей, безумны те или нет, убить не так-то просто. И эта религия стала смыслом их существования. Мир им больше не нужен – им нужно обращать в свою веру других.

Снова принявшись кружить вокруг меня, точно акула, он стал разглагольствовать. Только наш Орден, говорил он, способен сохранить мир. Но если Орден расколется надвое, орден за сохранение мира давать будет некому. (Это мои слова, не его. Он презирал каламбуры почти так же, как каламбуристов.) После раскола наше бесценное знание пропадет втуне, как жемчуг, брошенный под ноги хариджану.

Я поразмыслил над его словами. Его фундаментальный элитизм вызывал у меня возражения, и в системе его взглядов чувствовалось некоторое противоречие, поэтому я сказал:

– Но мы не можем вечно держать свои знания под спудом. Информация как вирус – ей свойственно распространяться.

– Против вирусов существует карантин, – рявкнул он. И добавил зловеще: – И потом, их можно уничтожить.

– Но цель нашего Ордена – открывать, а не закрывать.

В ответ он проворчал тихо и свирепо, как волк:

– Знание следует беречь и распоряжаться им разумно, согласен? А не разбрасываться им, как это делает глупый пилот, сующий городские диски в ладонь шлюхи.

Я устал, у меня ныла спина, и я попробовал переменить позу. Хранитель, уловив мое движение, гаркнул:

– Не шевелись! Сиди как сидел.

Но мне не хотелось больше сидеть. Мне надоело, что он не сводит с меня глаз, а я на него даже взглянуть не могу. Я встал и повернул к нему голову, застав его врасплох. Его лицо удивило меня. Глаза у него были распахнуты, и он робко улыбался, как мальчик, впервые увидевший северное сияние. Он смотрел внутрь себя, вспоминая что-то – может быть даже мнемонируя. Поначалу я не понял, откуда мне это известно, черные колодцы его глаз были незрячими, как у скраера. Он видел несколько мест одновременно, рассматривал варианты будущего и грезил о чемто своем. Это выражение – выражение примиренности, грустной невинности и любования – длилось всего лишь миг. Потом оно исчезло, как облачко от дыхания в зимний день, сменившись резкими вертикальными складками вызова и давнего горя. В глазах вспыхнул темный огонь, углы губ опустились, и он прогремел:

– А ну сядь! Возьми себя в руки и сядь, паршивец!

Но я не сел, а зацепил стул ногой и сказал:

– Мне надоело сидеть.

Я смотрел на него и не мог себе представить причину его задумчивости. Но вдруг я понял – и это стало одним из самых потрясающих открытий моей жизни, – что это не просто уход в себя. Он был сложный человек, искатель, раздираемый бесконечной внутренней войной между своими мечтами и своим горьким опытом – это я знал всегда. Но теперь я понял его гораздо глубже. Я ощущал все его, как свое: напрягшиеся мускулы над глазами, архаические речевые обороты, суровые философские принципы, кислый запах и еще тысячу разных мелочей. Я, сам не знаю как, перерабатывал этот стремительный поток информации. Я был уверен, что разгадал Хранителя. В то время как большинство таких, как он, людей (Соли, мой нравный папаша, в том числе) вечно колеблются между светом и мраком, как перепуганный мальчуган, которого на катке швыряют туда-сюда два однокашника. Хранитель жил внутри этих конфликтующих реалий одновременно. Это поистине был человек, живущий на вершине своей замороженной внутренней горы высоко над другими. Для него добра и зла не существовало. Вернее, они существовали, но не как противоположности, а как разные оттенки реальности, как мед и горький черный кофе, каждый из которых можно в любой момент попробовать, проглотить, а по возможности и посмаковать. По терминологии Тверди он был многоплановым человеком: героем, негодяем, еретиком, тихистом, детерминистом, атеистом и верующим в одном лице – помимо бесчисленного множества других ипостасей. Лицо, которое он показывал Ордену и послам Цивилизованных Миров, суровое лицо справедливого тирана, было лишь маской, которую он для себя выбрал. Более того – именно таким он предпочитал быть. Меня потрясло сознание того, что он волен выбирать в этом вопросе. Я всегда думал о нем как о человеке, мучимом неизбежностью умирания и смерти. Теперь я понял, что заблуждался. Он, как все великие люди, был провидцем – ради этого он и жил. Эта-то его способность, крошечную часть которой мне удалось подглядеть, и ужасала меня.

– На что это ты так смотришь, юный Мэллори, и что ты видишь?

– Что я могу увидеть? Разве я цефик, чтобы читать ваши программы, как стихи в той вашей книге?

– Я тоже часто интересовался, что ты такое и что из тебя может выйти.

Я почесал нос и сказал:

– Я вижу человека, которого, как может показаться, раздирают противоречия. Но в основе своей он целостен, так ведь? Вы не выдаете пришельцам даже самых простых наших секретов, а к секрету Эльдрии относились и относитесь с подозрением. Я вижу…

– Со мной еще никто так не разговаривал! Никто!

– Я вижу вашу страсть защищать, и в то же время вы…

– Хватит! Я не могу позволить моим пилотам, как и всем остальным, читать меня. Ты чересчур много видишь.

– Я вижу то, что вижу.

– Слишком много видеть опасно. Скраеры это знают. Как это у них говорится? «Глаза, некогда ослепленные светом, теперь ослепли совсем».

Его глаза, когда он говорил это, горели как угли. Потом он склонил голову и потер свои белые как снег виски. Я всегда полагал, что он питает ко мне нечто вроде дедовской привязанности, но теперь увидел, что требования, которые ставит перед ним его вещий дар, для него превыше добрых чувств. Он дал мне книгу стихов и спас мне жизнь, чуть было не загубленную моим собственным взрывным характером, поскольку это не расходилось с его целью. Если бы моя смерть соответствовала его мечтам или планам – вирусы, как он сказал, могут быть уничтожены.

– Зачем вы меня вызывали? – спросил я.

– А почему ты всегда задаешь мне вопросы, паршивец? – Он сжал кулаки, и жилы у него на шее напряглись. Можно было подумать, что он стоит на пороге какого-то мучительно трудного решения, которое принимать не хочет. Но я был уверен, что он все-таки сделает этот тяжелый выбор, поскольку не привык щадить себя. Других он тем более не стал бы щадить, боясь, что подобная слабость может разъесть стальную спираль его натуры, как ржавчина разъедает часовой механизм.

85
{"b":"30710","o":1}