Дядя Валя посмотрел на часы и присвистнул:
— Ого! Пора нам собираться.
— Даже не обсохнем? — удивился Петрович.
— Некогда, брат. Не вернемся вовремя — Терещенко начнет психовать; подумает, что-то случилось.
Укладывались второпях. Палатку дядя Валя не стал скатывать, а просто сложил — ее еще предстояло сушить. Только двух пойманных щук он аккуратно связал мордами и, сунув в полиэтиленовый пакет, определил в лодке поверх остальных вещей.
Скрипнули весла в резиновых ушах-уключинах, звонко ударилась о борт волжская свеженапоенная волна, и осевшая под грузом лодка, словно стыдясь своего недавнего безумства, пошла-пошла вперед короткими смиренными шажками. На юге солнце прижигало хвосты отступающим тучам, впереди, на западе, туда-сюда пилили небо городские зубы. После всего, что случилось, Петрович чувствовал уже некоторое утомление. Дядя Валя греб молча, оглядывался часто; было заметно, что и ему хотелось поскорее на тот берег.
Вдруг внимание Петровича привлекло странное шишковатое бревно, шедшее почему-то против течения пересекающимся с ними курсом.
— Дядя Валя, смотри!
Старик обернулся, вгляделся… и стал выдергивать весло из уключины.
— Гони его! — крикнул он и ударил веслом по воде.
«Бревно» нырнуло, но тут же опять всплыло поблизости. Теперь оно шло прямо на Петровича, и он увидел усатую морду, ноздри и немигающие глаза.
— Кто это? — вскричал он в ужасе.
— Осетр!.. Гони его, не то он лодку пропорет!
Дядя Валя бил веслом, пытаясь дотянуться до чудища, но ему было не с руки. Эта рожа была не похожа на рыбью — она словно явилась из ночного кошмара. Однако Петрович сумел себя пересилить; он нашарил в лодке котелок и, изготовившись, двинул монстра что было сил — прямо по зеленой башке. Звук получился такой, словно удар и впрямь пришелся по бревну. Осетр, шарахнувшись, ушел под воду, но не глубоко, так что Петрович увидел, как проплывает под лодкой его огромное зазубренное тело.
Опасность миновала, но Петрович никак не мог опомниться.
— Вот так осетр… — пробормотал он с дрожью в голосе. — Но почему же он сверху плавает?
— Потому, — ответил дядя Валя, вставляя на место весло, — потому что солитер в нем сидит.
— Солитер?
— Ну да, — кивнул дядя Валя. — Червяк такой. Живет у него внутри и газом живот надувает.
И снова Петрович содрогнулся от омерзения: у этой твари еще и червяк в животе!
Сражение с осетром привело к тому, что их изрядно снесло течением. Как ни трудился дядя Валя, лодка промахнула предполагаемое место высадки. Издалека еще Петрович увидел красно-голубой «Москвич», катившийся по набережной им наперехват. Наконец они с разбегу влетели на прибрежную отмель и остановились. Попрыгав в замусоренную воду, путешественники ухватили свое плавсредство за нос и дружно втащили на прибрежный песок, убитый недавним ливнем. На городском берегу повсюду, где на боку, где кверху брюхом, лежали настоящие деревянные длинноносые рыбачьи лодки. На фоне их резиновое измученное, сморщившееся за сутки путешествия суденышко выглядело маленьким и жалким.
Терещенко, ухмыляясь, наблюдал за их высадкой с высоты набережной. Едва дядя Валя оказался в пределах слышимости, одноногий помахал ему костылем и обругал за опоздание. В ответ дядя Валя показал пакет со щуками:
— Зато смотри, каких мы китов поймали!
При виде «китов» Терещенко смягчился; он искоса осмотрел щук и пробурчал:
— Всего-то пару вытащил, а хвалится…
Четверть часа спустя «Москвич» уже дымил курсом к дому. Дядя Валя сидел, развалясь на переднем сиденье, прихлебывал из своей фляжки и рассказывал Терещенке об урагане и подвигах Петровича. Тот слушал, поглядывая на Петровича в кабинное зеркальце. Когда дядя Валя замолчал, Терещенко переспросил строгим голосом:
— Значит, говоришь — герой?
— Орел-пацан, — подтвердил, улыбаясь, дядя Валя. — Наш человек.
— Угу, — прогудел Терещенко, и усы его слегка раздвинулись. — Его и видать.
Неожиданно огромная ручища протянулась на заднее сиденье, нашарила там Петровича и ласково потрепала по волосам:
— Стало быть, в Генриха пошел.
Того же дня вечером он сидел в домашней ванне и «отмокал», борясь с накатывающей дремотой. Волжские стихии все еще шумели в его голове. Пережитые события и увиденные картины набегали друг на друга, мешались и начинали подтаивать в теплых дуновениях приближавшегося сна. А вода в эмалевых берегах была желтоватой и привычно пахла хлоркой. Рядом на полке лежали игрушки, с которыми Петрович обычно купался: два пластмассовых кораблика и деревянная рыба с резиновым хвостом. Ему показалось странно, что сейчас его придут мыть и вытирать — как маленького. Его, которому сам Терещенко пожал на прощанье руку… А впрочем, — подумал он, — пусть моют, если хотят; оно даже и приятно…
В эту ночь Петрович спал необычайно крепко и проснулся поздно. Утром он с похвальным аппетитом позавтракал и не мешкая отправился во двор. Сережку-«мусорника» он нашел за любимым его занятием: поджиганием в канавах тополиного пуха. Увидев Петровича, Сережка оживился:
— Здорово, паря! А ты чего на улку не выходишь? Болел, что ли?
— Ничего я не болел… — Петрович усмехнулся. — Я на рыбалке был. С ночевкой.
— Ух ты! Везет… — Сережка завистливо вздохнул. И добавил: — Хорошо, когда батя есть, не то что у меня…
Дом, где располагалась парикмахерская, был самым заметным в районе. Причина проста: выстроенный буквой «г», он имел в углу своем высокую башню с прилепленными к ней украшениями-колонками. Зачем нужны были эти колонки, сказать трудно, башня же предназначалась для высматривания в небе вражеских бомбардировщиков — ведь дом был построен сразу после войны. Бомбардировщики, к счастью, так и не прилетели, а башня получила прозвище «бабкин зуб» и осталась торчать если не памятником, то приметой своей эпохи. Была от нее, впрочем, и практическая польза: башню венчала большая антенна с двумя красными фонариками, так что даже если один из них перегорал, другой все равно помогал горожанам в их вечерней и ночной навигации.
Однако главным достоинством башни был, конечно, лифт. Катанием в лифте — только этим обязательным аттракционом Генрих мог заманить Петровича в парикмахерскую. Нехитрое чудо вознесения казалось Петровичу упоительным. Башенные этажи один за другим плавно проваливались, пока подрагивающая кабина не доставляла их на самый верх. Выйдя на застекленную площадку, Генрих с Петровичем подходили к окну. Почему-то всякий раз они заставали на площадке задумчиво курящего мужчину. И всякий раз Генрих считал нужным пояснить ему, будто извиняясь: «Вот, приехали посмотреть…» И мужчина понимающе кивал. Вид из башенного окна захватывал дух и не переставал изумлять. Генрих показывал: «Вон наш дом… Вон твоя школа… А там — видишь? — парк, где ты гуляешь…» Оказывалось, что все дома, все знакомые Петровичу места теснились на маленьком пятачке пространства, а дальше… дальше другие дома паслись бесчисленными стадами, и заводские трубы завешивали дымом совсем уже немыслимые дали. Масштабы города особенно впечатляли вечером, когда его обметывало словно мельчайшей фосфорной сыпью. Светящихся точек было гораздо больше, чем звезд на небе, причем не надо было задаваться вопросом, есть ли жизнь в этом космосе. Петрович знал: разумная жизнь теплилась за каждым даже едва различимым окошком.