Литмир - Электронная Библиотека

Он был уверен: случись ему вдруг распластаться на рельсах метро под колесами смертоносного состава– толпа на платформе лишь всколыхнулась бы на несколько минут. Ровно настолько, сколько потребовалось сноровистым рабочим, чтобы убрать растерзанное тело с ее глаз, и снова увлеченно уткнется в свое неизменное чтиво. В ту пору – кстати – это мог быть и Борхес, и Кастанеда. Тогда он впервые почувствовал себя мелкой частицей чего-то малозначительного, недостойного даже внимания людей. Чего-то, что гонит ветер по серому, асфальту московских улиц. Однако ж, с Москвой все было намного серьезнее и страшнее – ее он любил. Безумно, безоглядно. И это была настоящая неразделенная любовь со всеми полагающимися муками – страстью, ревностью, желанием владеть безраздельно, жгучим стремлением сломить, поставить на колени и одновременно вознести до небес. Эта рана не заживала никогда.

Здесь было легче – степь не вызывала в нем ничего, кроме тупой тяжелой тоски.

Итак, это был заброшенный монастырь.

Графу Орлову пришлось объяснять все еще раз, пока не понял Мага: монастырь, причем женский, существовал на этом месте до революции. Впрочем, тогда это были отнюдь не развалины, вокруг, вдалеке рассыпались богатые казачьи станицы – монахини ни в чем не знали нужды. Правда, и сами трудились не покладая рук, во многих домах по сей день берегут удивительной красоты кружевные монастырские скатерти, салфетки, покрывала, искусно вышитые шелком занавески и сорочки, крохотные сумочки, кисеты для табака и целые картины-панно из бисера – все творения рук монашеских.

С приходом большевиков все закончилось разом.

Причем именно этот монастырь разоряли как-то особенно жестоко и кроваво. Не многие сестры уцелели, после страшного большевистского погрома. Большинство нашли свою смерть тут же на монастырском дворе, порубанные лихими чекистами. Некоторые – как гласит молва – сгорели заживо, потому что, закончив кровавое дело, воины революции монастырские строения подожгли. Долго бушевал адский огонь, раздуваемый горячими степными ветрами, пока не выжег все дотла, оставив только обугленные кирпичные стены да каменную ограду, никому не нужную.

Долгое время к сожженному монастырю не смели даже приблизиться. Обугленные руины одиноко чернели в степи, пугая редких проезжих.

Жутким стало некогда святое место.

Однако после войны кто-то из тогдашних хозяев края решил восстановить монастырские строения, чтобы разместить в них психиатрическую лечебницу, нужда в которой в ту пору была большая. Старинная, царской еще постройки областная психбольница была совсем мала, требовала серьезного ремонта и располагалась – что было главным неудобством – в самом центре города, рядом с новеньким зданием областного комитета партии. Ситуация складывалась не только неловкая, но и почти политическая, поскольку выходило так, что отлитый в бронзе вождь трудового народа, вознесенный на монумент у здания обкома, как полагалось, руку простирал вперед, увлекая народ в светлое будущее. Каким-то загадочным образом – однако ж – получалось так, что указующая длань вождя нацелена была – как раз – на покосившееся крыльцо городской психушки. Терпеть такое безобразие под окнами собственных кабинетов партийные начальники не хотели, да и не могли – решение отселить городских сумасшедших, принято незамедлительно. Кому-то вспомнился степной монастырь. Собственно, в таком повороте событий, была и некоторая логика, и некоторый даже гуманизм: разместить на том окаянном месте нормальных людей значило бы в скором времени обречь их на умопомешательство. Пациентам психушки это – по крайней мере – уже не грозило. Что же до медперсонала, он в ту пору, как правило, состоял из людей с крепкими нервами.

Дело сделалось быстро. В те годы – было бы решение – строили без проволочек.

Областная психиатрическая больница поселилась в глухой, продуваемой шальными ветрами степи на долгие годы. Правда, пользовалась очень дурной славой, и даже самые жестокосердные станичники не спешили отдавать в эти стены захворавших родичей.

Потому – а может, в силу, какой другой причины – свободных коек в больнице всегда оставалось предостаточно. Тогда рачительное медицинское начальство стало направлять сюда пациентов определенного сорта: заключенных, отбывших положенный срок в спецбольницах, бездомных, бродяг, одиноких умалишенных. Их везли отовсюду: со всех концов огромной империи, и скромная степная больница приобрела статус всесоюзной.

Позже, уже в зрелые брежневские времена, когда последние ростки хрущевской оттепели прочно заковали панцирем нового «застойного» порядка, расшумевшуюся, было, передовую интеллигенцию окончательно вытеснили на грязные малогабаритные кухни, где она, несчастная, сочла – в большинстве – за лучше «стучать, чем перестукиваться», степную больницу полюбили спецслужбы. Их в ту пору – на анатомический лад – звали органами.

Тогда-то в мрачных стенах стали появляться совсем уж странные, непонятные пациенты. Появлялись и часто исчезали – не замеченными, не учтенными даже скупой канцелярией «желтого дома».

Совсем черным стало это место.

Случись здесь проезжать – вдобавок, ночью – казаку из местных, хоть верхом, хоть за рулем юркого уазика или тяжелого ГАЗа, завидев в непроглядной тьме тусклые огни над больничной оградой, припозднившийся странник, непременно поминал Господа, пусть и мысленно, скороговоркой. И отчаянно прибавлял ходу.

Пришли иные времена.

Терзаемые неугасаемой страстью предшественников, крушить «до основания» – младодемократы проклятую больницу немедленно закрыли.

Правда, торжественного освобождения из стен коммунистической неволи узников совести не получилось, в силу того обстоятельства, что последние лет пять, таковых здесь не было.

Громить апологетов карающей советской психиатрии тоже было не с руки: в момент торжественного закрытия больницы, в штате числились пять медицинских сестер, столько же нянечек и всего два врача. Все пребывали в глубоком пенсионном возрасте и – откровенно – на первый взгляд, больше походили на своих несчастных пациентов. Больные же, в большинстве своем, были люди тихие и безобидные.

После торжественного закрытия лечебницы, которое все же состоялось, они как-то незаметно разбрелись по миру, и странная степная обитель вновь – во второй уже раз – опустела.

Теперь у ее стен стояли трое.

Стояли не таясь – со всех сторон их окружала только горячая безлюдная степь, и солнце одно все видело сверху, опрокидывая на головы пришельцев потоки жары.

Таких женщин Поляков определенно не любил.

Логично было предположить: он их боялся. Такие, обычно, бывают колючими, а случается – очень жестокими.

И – следуя дальше – можно было представить: нарвавшись однажды, в далеком прошлом, на такую вот, с острыми, опасно ранящими углами, он – даже начисто забыв реальную – другую, похожую внешне, близко к себе не подпустит, а то и – походя – мстительно пнет побольнее. Сознание человеческое, не склонное к мазохизму, воспоминания о пережитой боли пытается, как правило, вытеснить прочь, если, конечно, сам пострадавший отчаянно не сопротивляется тому, засушивая розы последнего букета, обильно орошенного слезами. С ним, однако, ничего подобного никогда не происходило. Просто – не любил ничего эдакого, «с подвыпендертом» – как говаривала бабушка. И с детства, без разъяснений очень хорошо понимал, что означает это странное труднопроизносимое слово.

Он любил то, что было понятно, мило глазу и душе, распахнуто навстречу, давалось сердцу и уму без особых нравственных затрат. И это касалось абсолютно всего, с чем – так или иначе – имел дело: литературных произведений, музыки, поэзии, живописи, художественных фильмов и театральных постановок, знакомых людей и добрых приятелей, фасонов одежды, которую носил, мебели в квартире и офисе, отелей, в которых останавливался, парфюмов, которыми пользовался, часов на запястье и, конечно же, женщин, на которых обращал внимание. При том, он был и снобом, и сибаритом, поскольку мог себе это позволить. Обожал комфорт и роскошь, имел собственные, а не навязанные мнением других – именуемым зачастую модой – представления о том, что есть прекрасно, а что просто хорошо.

7
{"b":"30413","o":1}