Было далеко за полночь, когда мы расстались, давши друг другу обещание видеться как можно чаще. Я торопливо пробирался по узким переулкам к гостинице, взволнованный, осаженный, счастливый, что мое офицерское бытье, казавшееся мне всегда таким бесцельным и бессодержательным, вдруг получило содержание, вес, цену, новое и прекрасное значение.
Вернувшись в нумер, я никак не мог заснуть. Я открыл окно и долго сидел задумчиво, всматриваясь в мерцающее небо. Я уже теперь не негодовал, что меня задержали в Т., и даже хотел пробыть в нем как можно дольше, чтобы теснее сблизиться с поручиком Поспеловым.
Рано утром меня разбудил необычайный стук в дверь. Явился писарь из управления и с очаровательной улыбкой вручил мне так давно ожидаемое предписание о немедленном отправлении к действующему отряду, Рассчитывавший на добрый полтинник, он был крайне удивлен, когда я чуть не вытолкал его из нумера… О странное, непонятное поведение судьбы, думалось мне; не я ли умолял ее помочь мне поскорее выбраться из Т., и теперь, когда она смиловалась, сам первый проклинаю ее неожиданное покровительство?! Я поспешно оделся и отправился по всем мытарствам: в комендантское управление, в казначейство, в интендантство и проч. Возвратившись в гостиницу, я распорядился приготовить к вечеру лошадей, наскоро пообедал и отправился навестить Поспелова. Он жил на краю города, в глухом и грязном переулке, у какой-то Анны Ивановны. Анна Ивановна, владетельница двухэтажного кривого домика, оказалась толстой, приземистой старухой с жидовским лицом, армянским носом и хищными, заплывшими глазками. Она сидела на скамейке у ворот и что-то сосредоточенно жевала; на мой вопрос: «Здесь ли живет поручик Поспелов?» она ткнула жирным пальцем в соседнюю калитку, не прекращая ни на минуту своего благородного занятия. На лестнице меня встретил сам Поспелов, видимо обрадовавшийся моему приходу. «Милости просим в мою конурку», — пригласил он меня, когда мы по христианско-артиллерийскому обычаю поцеловались. Мы поднялись наверх в низенький, узкий коридор, где царствовала кромешная тьма; что-то неприятно скрипнуло, и я очутился в комнате Поспелова. Действительно, это была конурка: крошечная, темненькая, с полинявшими обоями и слабым просветом узенького оконца; перед окном стоял небольшой столик с книгами и бумагами, у стены складная походная кровать, в углу чемодан, два стула, словом, обычный комфорт русского армейского офицера. На столике я заметил пузырек чернил и мелко исписанный лист бумаги.
— Вы занимались? Я, кажется, вам помешал?
— Помилуйте, нисколько, я так рад! — Он засуетился, бросился к чемодану и вытащил сверток с чаем и две серебряные ложечки, — Простите, я сейчас только распоряжусь насчет самовара. — Он поспешно вышел из комнаты.
Я заглянул в лежавшую передо мной рукопись и прочел следующее:
«Мысль об издании солдатской газеты.
Беру смелость высказать одну мысль, современность и необходимость которой очевидна. Я говорю об издании солдатской газеты. Реформы последнего царствования, так глубоко повлиявшие на наш общественный строй, не могли не отразиться и на нашем солдате, которого они поставили в условия, как нельзя более благоприятные для образования, и тем сообщили ему совершенно новый склад, более или менее согласный с теми идеями гуманности и всесословного равенства, которые реформы проповедовали. Новая обстановка, новый солдат, новые потребности. Вот об одной-то из них, громко заявившей себя в последнее время, я и хочу высказаться. Это все более и более усиливающаяся потребность принимать посильное участие в общественных делах, потребность постоянно знакомиться со всем, что происходит вокруг, другими словами — потребность читать газету; потребность эта дает себя чувствовать на каждом шагу — о чем, я думаю, могут; засвидетельствовать в последнее время все образованные офицеры. Но вместе с тем дает себя чувствовать и неприменимость такого материала чтения, как наши газеты: материал такого рода, предоставленный умственному питанию солдата, только спутывает понятия, ослабляет жажду просвещения и, если хотите, некоторым образом даже закармливает его, одним словом, приносит вред, а не желательную пользу. Сами солдаты не раз выражали мне желание иметь газету „попроще“… Это доказывает необходимость…». Но тут вошел Поспелов, и я должен был прекратить мое чтение. Он поспешно прибрал со стола, а убирая в ящик рукопись, прибавил:
— Это, помните, я, кажется, вам вчера говорил, о солдатской газете… набросал вот начерно… думаю послать в какой-нибудь военный журнальчик… да ведь вот горе-то — не примут… — Он вздохнул.
— Отчего же вы так думаете?
— Опытом научен. В прошлом году послал было одну статеечку: «Маленькое слово по поводу громадного значения рекрутской школы», ну, и вернули: иллюзии, мол, проповедуете!.. Ну, да об этом после; скажите, что вы? Нет ли чего новенького?
Я объяснил ему быструю перемену, происшедшую в моем положении. Лицо Поспелова заметно потемнело…
— Досадно, право, — забормотал он взволнованно, — вот нашел человека, который наконец понял меня, мог бы продолжать дело, залучить еще кого-нибудь, а тут вдруг гонят на эту глупую войну…
— Помилуйте, Поспелов, да разве можно не сочувствовать вашим идеям?
— Значит можно, когда батарейный командир мне прямо заявлял, что школа вещь не суть важная; бросьте, мол, займитесь лучше обливкой снарядов, а школу предоставьте господам прапорщикам! А товарищи, вы думаете, не подсмеивались надо мной?.. Чудаком прозвали, чего, дескать, возится со своей школой, точно с писаной торбой!.. Да, да — было всего… А вы? — добавил он, поднимая на меня свои светлые глаза, как будто бы совестясь своей вчерашней откровенности. — Вы ведь не смеетесь надо мной, не правда ли?
Я поспешил ответить горячим рукопожатием.
В комнату ввалилась хромая, грязная девчонка с кипящим самоваром. Поспелов начал хлопотать около самовара. «Жаль, жаль, о многом бы хотелось столковаться!» — изредка повторял он, прерывая наступившее молчание. Разговор как-то не вязался. Каждый чувствовал, что ввиду скорой и, может быть, вечной разлуки беседа наша утратила свой прежний сближающий смысл.
Я решился напомнить Поспелову его обещание, показать мне письмо, присланное ему его бывшими «школьниками». Поспелов покраснел. «Ах, да, то письмо, — забормотал он смущенно, — да стоит ли показывать… Впрочем, вот — прочтите, если хотите». Порывшись в ящике, он достал тщательно завернутый в бумагу небольшой серый конверт. Я принялся с жадностью поглощать интересные строки, а Поспелов, откинувшись на спину стула, погрузился в грустную, сосредоточенную задумчивость…
Письмо начиналось обычными многочисленными пожеланиями русского человека; затем сообщались некоторые новости дня: что их батарея переведена из города «в очень скучливое место», что Трофим Шепидька произведен в фейерверкеры и что у них теперь новый взводный; «очень жалеем об вас, ваше благородие, — некому нам дать почитать газету, а уж не поминая об иллюстрации, которую вы были столь добродушны предоставлять нам: наш новый поручик не выписует никаких ведомостей, и мы в настоящее время ничего не знаем». Далее следовал ряд детски наивных вопросов вроде: «Очень ли свирепы турки?», «Правда ли, что англичан идет на нас?», «Не слышно ли миру, ваше благородие?» и т. п. Заканчивалось письмо особенно трогательно: «Все школьники, ваше благородие, сочувствуют вам свою искреннюю привязанность, каждодневно просят бога о вашем здравии и благодарят душевно за ваше человеколюбие, за вашу прошлую дорогую к нам улыбку, за все, чему вы нас от чистого сердца обучали, за что желаем вам всего лучшего в жизни и повышение вашего чина. Прощайте, ваше благородие!»
Следовали подписи солдат взвода, которым командовал Поспелов.
Я молча передал письмо Поспелову. Он тотчас заметил глубокое впечатление, произведенное на меня чтением письма.
— Вы теперь меня понимаете? — обрадовался он.
Я протянул ему руку.
— И не забудете нашего разговора?
— Никогда.