Часто заходил дядя. Он обнимал сестру, меня хлопал по плечу и говорил:
— Не печалься. Все устроится.
Мне хотелось верить ему, но я не понаслышке знал, что утешения эти пусты. Я много слышал таких слов после маминой смерти, и знаю, что их говорят искренне, от чистого сердца, что люди желают только добра, однако словами тут не помочь.
Дядя был сухорукий, и на фронте от него не стало бы никакого проку. Он писал заметки для нашей газеты, что-то вроде хроники чрезвычайных происшествий, но и от этого пользы было мало — маленький городок, в котором всякое сколько-нибудь громкое событие тут же передавалось из уст в уста, в новостном разделе не нуждался. Еще до выхода утренней газеты, свежей, влажной от непросохшей краски, словно от росы, все городские новости были перетерты и перемолоты базарными старухами, большеглазыми юными сплетницами и любопытными мальчишками. Трамвай сошел с рельс. Загорелась скобяная лавка. Двое грабителей вскрыли загородный дом бургомистра. Дядя не поспевал за информационной волной, и платили ему мало.
Дядя был мамин брат, и дедушка с бабушкой жили вместе с ним в скромном домишке на краю города. Я навещал их по выходным. Дед уже совсем не мог ходить, бабушка, охая и скрипя непослушными старыми костями, обхаживала его, готовила жидкие супы и гусиный паштет, кормила наглых птиц и последнюю выжившую буренку, чисто мыла полы серыми тряпками, а дядя тем временем писал свои заметки, изредка прерываясь на несложные хозяйственные дела — носил воду или ездил на трамвае в город купить картошки и рыбы в базарный день.
Родителей отца мы не знали. Он не говорил о них. Однажды, когда я был еще совсем маленьким, мой брат спросил у него за ужином в Иванов день:
— А где другие бабушка с дедушкой?
Отец помрачнел, крякнул и пробормотал что-то невнятное. А мама дернула брата за рукав и шепнула ему на ухо — достаточно громко для того, чтобы я расслышал:
— Папе неприятно об этом вспоминать. Не спрашивай больше.
Брат пожал плечами и принялся за маринованную селедку.
С тех пор мама умерла, отец ушел на фронт и я уже отчаялся узнать что-либо о своей другой семье.
А тем временем война подступала все ближе. Я слышал рокот снарядов и хлопки картечи за горным перевалом, видел, как взмывает в ночную синеву алое лезвие сигнальной ракеты, как тревожно рвет небо прожектор на эсминце, охраняющем береговую линию. Я ждал и боялся. К тому же наш городок паниковал вовсю. С базарных прилавков сметали пшенную крупу и смалец, запасались свечами, спичками и тугими конопляными веревками, разбирали сахар, соль, тягучее как смоль домашнее вино, мешками таскали древесный уголь и отруби для свиней. Помню, как двое худых стариков передрались из-за последней пачки табака. Сестра закатывала в банки полузрелые помидоры, сушила горные травы пучками, развесив бельевые веревки по кухне. Однажды вечером возвратилась домой в сопровождении беснующихся дворовых псов. Она принесла с рынка ведро бескостной, струхлившейся селедки. Полночи я вертел ручку мясорубки, перемалывая рыбное филе в форшмак.
Тревожные вести выкрикивал газетчик, пробегая утром по нашей тихой улице:
— Враг все ближе! Враг на подступах! Не исключена эвакуация!
Нам советовали ночевать на первом этаже и при малейшей опасности спускаться в подпол. Я снес большую часть наших пожитков в дровяной сарай и повесил на него внушительный замок — чтобы никто не унес раньше времени. Дом опустел, только мебель осталась на своих местах да картины, что написала мама, все еще украшали стены. Отцовское завещание в серой папке, скрепленной синей сургучной печатью, все его бумаги и наши с сестрой документы лежали на дне одной холщовой сумки, а скромные фамильные драгоценности — два обручальных кольца, мамина недорогая брошь да пара сережек с тусклыми жемчужинами — прятались в подкладке другой. Свой игрушечный револьвер я на всякий случай тоже сложил в котомку. Было смешно и неловко — все-таки давно уже не ребенок, но зачем-то я все же оставил любимый подарок при себе.
Вскоре началась эвакуация. Сперва пришло письмо от отца, в котором он просил нас ничего не бояться, обещал, что через пару месяцев война закончится, он вернется и все будет как прежде, а еще предупредил о том, что мы, скорее всего, в ближайшее время станем полуголодными и нищими, и мы должны быть к этому готовы, никто в этом не виноват, нужно для начала расправиться с врагом, а там уже и жизнь налаживать.
Но с врагом расправиться никак не могли. Он оказывался сильнее. На всех фронтах он наступал, и вскоре наш мирный, защищенный, казалось, неприступными скалами и бушующим морем городок эвакуировали. В предрассветный час заныла тревожная сирена, взволнованно зазвонили колокола и улицы наполнились непривычным для маленьких городов гулом машин, гомоном и криками. Сгребали пожитки в кучи, оставляли ненужное у дороги. Многие плакали. Невыспавшиеся конвоиры-новобранцы в плохо отутюженной, мешковатой форме грузили тюки и коробы в зеленые грузовики, выстроившись вдоль мостовых, а по ним вышагивали строем горожане. Примчался встревоженный дядя. Лицо его было в порезах, сочилась кровь — брился наспех. Он схватил меня за руку, другой рукой обхватил наши с сестрой котомки и потащил по главной улице вслед за грузовиками.
— А где бабушка с дедушкой? — испуганно пролепетал я.
— Остаются, — словно отмахиваясь, бросил дядя. — Бегом, бегом, бегом! Племянница, жми!
Сестра остановилась у обочины, не давая пройти обалдевшим от страха соседям. Взгляд ее, до того печальный и безнадежный, наполнился холодом, который можно было ощутить даже в предутреннем полумраке.
— Я тоже остаюсь, — решительно вымолвила она.
— Что? — возопил дядя. — Куда, дура? Да ты знаешь, что они с тобой сделают?
— Ну и пусть. Я останусь, — твердо повторила сестра.
— Нет, пожалуйста! — взмолился я. — Ну сестричка, ну миленькая! Ну хочешь, я всегда буду…
— Ты еще ребенок, — сестра горестно качнула головой. — Без бабушки с дедушкой… не могу. Как ты вообще позволил им остаться? — кинулась она на дядю, словно отрезвев.
— Ты знаешь мамин характер! Ее не переспоришь! — неумело оправдывался он. — Отец не может идти. Солдаты отказались брать его в машину. Что ж мне, на своем горбу его тащить? Пойдем скорей!
— Я не могу, не могу! — закричала вдруг сестра.
— А ну пошевеливайтесь! — рявкнули напирающие сзади соседи.
— Я не могу… — она обессилено опустилась на корточки, закрыла руками лицо и заплакала навзрыд. Дядя ринулся к ней и приговаривал, увещевая:
— Им ничего плохого не сделают… Им немного осталось… Переживут, вот увидишь, переживут, и не такое переживали… А ты молодая…
— Я остаюсь… — сквозь слезы прошептала она и, сглотнув тяжелый комок в горле, повторила холодно, звучно, глядя дяде прямо в лицо: — Я остаюсь!
— Ну и дура! — неожиданно злобно ответил он. — Марш, младший! Быстрее!
Но я уже не слушал его.
Я принял твердое решение сбежать, спрятаться где-нибудь в городе и жить партизаном, защищая дом и своих родных. Поэтому я крепко обнял все еще бьющуюся в истерике сестру и, подхватив наши вещи, зашагал вслед за дядей, но на первом же повороте дал деру в закоулки. Слышал я истошные дядины крики, слышал, как солдаты переговаривались вполголоса о том, что опоздавших ждать не будут, слышал лошадиное ржание, сирену, рев моторов и приближающиеся залпы орудий. Окольными путями я вернулся к дому и спрятался в соседском подвале. Сквозь узкую створку я видел, как занимается рассвет и исчезают звезды, как они тают, наполняя своим изумительным светом небо нового дня, как самая яркая звезда превращается в солнце, и представлял себе, что совсем скоро стану настоящим героем, получу медаль и обо мне, может быть, даже напишут в газете. Тогда все будут мной гордиться — и сестра, и бабушка, и дедушка. И отец, когда вернется с фронта. И брат, которого я тогда еще считал живым. И она, она тоже узнает, она подумает: «Какой я была дурой! Кого я променяла на этого обычного моряка!» И тогда она бросит его, бросит и забудет, прибежит ко мне и полезет со своими ласками, но я буду холоден, я буду безразличен, как должен быть безразличен всякий, если его предают.