Фэксон узнал, что молодой человек — единственный племянник и подопечный Джона Лавингтона, с которым и поселился после смерти матушки — сестры великого человека. Мистер Лавингтон, по словам Райнера, был для него «душа-человек» («Правда, понимаете, он со всеми такой»), а положение юноши, кажется, полностью соответствовало его характеру. Судя по всему, единственной тенью, омрачавшей его существование, была та самая телесная слабость, которую уже отметил Фэксон. Здоровье юного Райнера подтачивала чахотка, и болезнь уже зашла настолько далеко, что, по мнению самых известных светил, ссылка в Аризону или Нью-Мексико была неизбежна.
— Но дядюшка, к счастью, не стал паковать мне чемоданы, как поступило бы на его месте большинство, — он захотел выслушать другое мнение. Чье? А одного страшно умного типа, молодого доктора с прорвой новых идей, который просто посмеялся над затеей с моим отъездом и сказал, что мне будет совсем неплохо и в Нью-Йорке, если только я не буду злоупотреблять зваными обедами и время от времени стану кататься в Нортридж подышать свежим воздухом. Так что в ссылку я не поехал только благодаря дядиным стараниям, — а с тех пор как этот новый эскулап меня успокоил, я чувствую себя в сто раз лучше.
Затем юный Райнер признался, что обожает званые обеды, танцы и прочие подобные развлечения; и, слушая его, Фэксон не мог не подумать, что врач, который не стал полностью лишать больного этих удовольствий, был, вероятно, более тонким психологом, чем его маститые коллеги.
— Все равно вам следует беречься, знаете ли. — Заботливость сродни братской, которая заставила Фэксона произнести эти слова, побудила его также деликатно поддержать Фрэнка Райнера под локоть.
Тот в ответ на это движение пожал Фэксону руку.
— О, конечно, я страшно, страшно осторожен! К тому же за мной бдительно присматривает дядюшка!
— Но если дядюшка так за вами присматривает, как ему нравится то, что вы дышите ледяным воздухом в этой сибирской глуши?
Райнер небрежным жестом поднял меховой воротник.
— Холод мне не навредит, дело ведь не в этом.
— И не в танцах и обедах? А в чем тогда? — добродушно настаивал Фэксон, на что его спутник со смехом отвечал:
— Знаете, дядя говорит, самое вредное — это скука; и я склонен с ним согласиться!
Смех вызвал у Райнера приступ кашля; ему стало так трудно дышать, что Фэксон, по-прежнему держа друга под локоть, поспешно увел его с открытого воздуха в нетопленый зал ожидания.
Юный Райнер рухнул на скамью у стены и стянул меховую перчатку, чтобы достать платок. Он отшвырнул шапку и провел платком по лбу, совершенно белому и покрытому испариной, хотя щеки юноши по-прежнему сохраняли здоровый румянец. Но взгляд Фэксона приковала рука, которую обнажил Райнер, — такая тонкая, такая бескровная, такая истощенная, такая старческая на фоне лба, которого она коснулась.
«Как странно — здоровое лицо и умирающие руки», — подумал секретарь; он даже пожалел, что юный Райнер снял перчатку.
Свисток скорого поезда поднял молодых людей на ноги, и в следующий миг на платформу прямо в ночной мороз вышли два укутанных в меха господина. Фрэнк Райнер представил их как мистера Грисбена и мистера Болча, и, пока их багаж грузили во вторые сани, Фэксон при свете качавшегося фонаря разглядел, что это два седовласых пожилых человека, по виду обычные преуспевающие дельцы.
Они приветствовали племянника хозяина с дружеской непосредственностью, и мистер Грисбен, судя по всему, говоривший за обоих, завершил свою речь сердечным «И еще долгих-долгих лет, мой дорогой мальчик!», из чего Фэксон заключил, что их прибытие связано с какой-то годовщиной. Но расспросить подробнее он не смог, поскольку ему отвели место рядом с кучером, тогда как Фрэнк Райнер с дядиными гостями сел в сани.
Стремительная езда (лошади оказались именно такими, какими и должен был владеть Джон Лавингтон) привела их к высоким воротам, освещенной сторожке и аллее, снег на которой был укатан до мраморной твердости. В конце аллеи маячил длинный дом, основная его часть была темной, но одно крыло распространяло гостеприимные лучи; и в следующий миг Фэксон оказался захвачен чередой впечатлений: тепло и свет, оранжерейные растения, торопливые слуги, обширный пышный холл, обшитый дубом и похожий на театральную декорацию, и в нездешней дали посреди него — маленький человечек, подобающе одетый, заурядно выглядевший и ничуть не похожий на тот довольно яркий образ, который был связан у Фэксона с именем Джона Лавингтона.
Удивление, вызванное этим контрастом, не рассеялось и тогда, когда Фэксон торопливо переодевался в большой роскошной спальне, которую ему отвели. «Не понимаю, при чем здесь он», — только и смог подумать секретарь, так трудно ему было увязать роскошь того образа, который Лавингтон создавал в обществе, с сухими манерами и сухим обликом хозяина дома. Юный Райнер вкратце объяснил дяде, в каком положении очутился Фэксон, и мистер Лавингтон поприветствовал гостя — с черствой натянутой сердечностью, которая в точности соответствовала узкому лицу, жесткой руке и холодноватому дуновению одеколона от вечернего платка. «Будьте как дома… как дома!» — повторял хозяин таким тоном, что становилось ясно: сам он совершенно не способен на подвиг, которого требовал от посетителя. «Все друзья Фрэнка… я счастлив… будьте же совсем как дома!»
II
Несмотря на благоуханное тепло и хитроумные удобства спальни Фэксона, исполнить предписание оказалось нелегко. Найти ночлег под пышным кровом Овердейла было восхитительной удачей, и физическим уютом Фэксон насладился вполне. Однако, несмотря на все изобретательные роскошества, дом был до странности холодным и негостеприимным. Фэксон сам не понимал, в чем дело, и мог лишь предположить, что сильная (пусть и в отрицательном смысле) личность мистера Лавингтона каким-то мистическим образом проникала во все уголки его жилища. Хотя, вероятно, это ощущение было вызвано тем, что сам Фэксон устал и проголодался, замерз куда сильнее, чем думал, пока не попал с мороза в тепло, и вообще ему несказанно надоели незнакомые дома и перспектива вечно жить у чужих людей.
— Надеюсь, вы не умираете с голоду? — В дверях показалась тонкая фигура Райнера. — Дядюшке надо обсудить одно небольшое дело с мистером Грисбеном, и обедать мы будем только через полчаса. Мне за вами зайти или вы сами найдете дорогу вниз? Идите прямо в столовую — вторая дверь налево по длинной галерее.
Райнер исчез, оставив за собой шлейф теплоты, и Фэксон, вздохнув с облегчением, зажег сигарету и сел у камина.
Он осмотрелся, теперь уже без особой спешки, и ему бросилась в глаза одна деталь, поначалу ускользнувшая от его внимания. Комната была полна цветов — простая «холостяцкая спальня» в доме, куда приехали всего на несколько дней, в самом сердце мертвой нью-гемпширской зимы! Цветы были повсюду — и не в бессмысленном изобилии, но расставленные с той же продуманной тщательностью, какая отличала композицию из цветущих кустов в холле. На бюро стояла ваза аронников, на столике возле локтя Фэксона — букет гвоздик необычного оттенка, а из стеклянных мисок и фарфоровых вазонов источали тающий аромат пучки разноцветных фрезий. Такое количество цветов предполагало целые акры теплиц — но как раз это его интересовало меньше всего. Сами цветы, их качество, отбор и расстановка, предполагали наличие у кого-то — и у кого, как не у Джона Лавингтона? — заботливой и чуткой страсти именно к этому виду красоты. Что ж, теперь понять этого человека — каким его увидел Фэксон — стало еще труднее!
Полчаса прошло, и секретарь, в предвкушении обеда, направился в столовую. Он не запомнил, с какой стороны его привели в спальню, и, выйдя, растерялся, обнаружив сразу две лестницы — очевидно, обе парадные. Он выбрал правую и у подножия обнаружил длинную галерею, которую упоминал Райнер. Галерея была пуста, а двери в ней — закрыты; но Райнер говорил «вторая дверь налево», и Фэксон, напрасно подождав внезапного озарения, взялся за вторую ручку с левой стороны.